Anais

Я - понимаю вас!


      Ясное апрельское утро встречало прохладой и свежестью. Вдоль дороги то и дело попадались острые гибкие ветви цветущей вербы, а отдельные деревья и кусты, еще не развернувшие новых молодых листьев, словно застыли в предвкушении давно подготавливаемого триумфального выхода. Зрелище пробуждающейся природы, нерешительное еще позванивание в прозрачном сонном воздухе птичьих голосов, безмятежное, насыщенное чистой голубизной небо, - впервые все это вызывало у Черканова смутное ощущение какого-то растерянного недоумения, словно он впервые увидел давно знакомые, и казалось, до мелочей изученные места.
      Перекинув через плечо сумку с книгами, он шел в университет, огибая дрожащие под слабыми порывами ветра лужи. Девятичасовая лекция должна была начаться через десять минут, и значит, он успевал прийти в аудиторию с небольшим запасом, достаточным для того, чтобы занять место в первых рядах. После лекции будут еще семинар, контрольная по английскому и трехчасовое чтение спецкурса. Потом - домой... Хотя можно ли назвать домом тесную комнатушку в общежитии? Скорее всего, когда он вернется с занятий, она будет пуста, потому что - конечно! - Майя отправится к нему.
      Он думал: как странно, что всего месяц назад он просто панически боялся услышать от нее эти прямые, беспощадно откровенные слова, от нее, обычно такой скрытной! А теперь, когда эти слова наконец произнесены, он не чувствует ничего - ни ожидаемой раздирающей сердце боли, ни особенной тоски, ни даже естественного в такой ситуации гнева или хотя бы злости на собственное неумение что-либо изменить. Словно где-то в глубине души заклинило дверцу - может быть, это сработало инстинктивное стремление защититься от страдания, которое невозможно было бы перенести?
      Он на мгновение представил себе ее - миниатюрную, тоненькую, похожую на рыжую лисичку с кудрявым хвостом, вспомнил, как впервые увидел ее; как потом, много позже, его почти до слез тронула молчаливая грусть ее больших глаз, которых он при первой встрече почему-то не заметил. Они ведь были давно знакомы, но по сути не знали друг друга до той встречи в ослепительно белой палате психиатрической клиники, куда ее увезли после того, как она пыталась покончить с собой.
      Невольно он улыбнулся чуть насмешливо - ведь то, что она сделала, было так наивно. Шестнадцатилетняя девочка-подросток, влюбленная и отвергнутая каким-то заурядным мальчишкой, демонстративно хватается за бритву, - может быть, она надеется, что это позволит ей вернуть его внимание, а может быть, это просто следствие ее неумения справиться с нахлынувшими отрицательными эмоциями. "Все равно, что поверять алгеброй гармонию, - невольно подумал он. - Какие чувства затмевали в тот момент для нее все остальное, разве можно это понять, даже если смотришь прямо в эти грустные, испещренные золотистыми крапинками, потускневшие от слез глаза..."
      Он стал приходить к ней чаще, чем другие одноклассники, и они разговаривали. Это были разговоры о чем угодно, только не о ее поступке, - оба избегали касаться этой темы. Он - потому что боялся показаться недостаточно деликатным, она... Трудно сказать. Но все его существо наполнялось радостью в те минуты, когда ее бледное личико с острым подбородком освещалось милой детской улыбкой. Он понял, что его присутствие помогает ей, что он ей нужен, - и это давало ему неосознанное ощущение своей силы. До того, как он решил во что бы то ни стало помочь ей пережить свое горе, он плохо представлял себе, что значит быть кому-то необходимым и как случается, что кто-то, в свою очередь, становится необходим тебе. Впрочем, над последним он и не думал. Открывая в ней все новые и новые черты, он поражался странному сочетанию внешней хрупкости с прочностью внутреннего "стержня", когда душевная тонкость и изящество манер внезапно сменяются твердостью и непреклонной решимостью довести начатое до конца. Видимо, эта черта и сделала возможным то, что с ней произошло: в один из обычных дней, когда рядом никого не было, она села на кровать и привела в исполнение давно созревавшую идею. Конечно, у нее ничего не получилось, - ведь она не знала тогда, что мало слегка провести лезвием по запястьям, - а может быть, у нее просто не хватило физических сил для того, чтобы вонзить его достаточно глубоко.
      Она вышла из больницы таким же светлым весенним утром, и он встретил ее. Потом они долго гуляли вдвоем по безлюдному парку, и он любовался ее рыжими кудрявыми волосами, отсвечивающими красной медью. Так и начался их роман.
      Через год они поженились, - ему было восемнадцать лет, ей - семнадцать. Пришлось преодолеть множество препятствий, - ведь по закону она еще не была достаточно взрослой, чтобы вступить в брак. Оба закончили школу и сдали экзамены в университет. Им выделили комнату в общежитии, и может быть тогда-то и началось постепенное угасание той сказочной романтики, которая придавала их отношениям особую прелесть.
      Живя рядом с ней, он понял, что Майя болезненна, капризна и впечатлительна; что-то в ней активно противилось ему, несмотря на все его попытки быть с ней терпимее и нежнее. Вскоре его ласки и вовсе стали бросать ее в дрожь, - она научилась избегать их. Он понял это, и хотя ему стоило немалого труда совладать с собой, сумел заставить себя не быть навязчивым. У него оставалась робкая надежда, что она еще слишком юна и неопытна, но в будущем, возможно, будет иначе относиться к супружеству. Холодность Майи не заставила его разочароваться в ней: напротив, он любил ее тем сильнее, чем лучше понимал, что с каждым днем она неотвратимо отдаляется от него.
      Сознание того, что нить между ними ослабевает, приводило его в отчаяние. Он не знал, что делать, как воспрепятствовать начавшемуся процессу, повернуть его вспять. Снова и снова он пытался говорить с ней, но всякий раз чувствовал непреодолимую стеклянную стену, отделяющую его от этой маленькой девочки, которую так остро хотелось защитить... Быть может, защитить даже от себя самого, если не в первую очередь от себя самого. Он с ненавистью смотрел на свои руки, которые не смогли быть такими нежными, какими должны были стать для нее; на свое лицо в зеркале, как-то незаметно преобразившееся, ставшее по-мужски грубым, с колкой светлой щетиной на подбородке. Его глаза, на старых школьных фотографиях широко раскрытые и голубые, как карельские озера, за два последних года стали тусклыми и недоверчивыми. Временами он был отвратителен сам себе, и может быть, поэтому не мог винить ее за то, что она тоже не могла отнестись к нему иначе. Хотя иногда, вспоминая историю их знакомства, он пытался понять и не понимал, почему в ее душе не оказалось места хотя бы для жалости, - той, которую сам он испытал, увидев Майю, некрасивую и сломленную, на больничной койке. В такие минуты он готов был разрыдаться от злости на несправедливость жизни; он метался в поисках выхода, часто писал стихи, - они были хороши, но не настолько, чтобы точно выразить то, что он в действительности хотел. И тогда он рвал их и пытался написать снова, - но перо его оставалось слабым, слова выходили банальными, а мысли - вялыми и неинтересными, проникнутыми традиционным отношением к хорошо известным всем, а потому не обладающим никакой новизной проблемам.
      Большинство его сверстников были увлечены наукой. Учился он не хуже других; преподаватели сдержанно хвалили его способности и мягко журили за недостаток старания; но по-настоящему Черканова не занимала наука. С неизмеримо большим интересом он всматривался в лица окружающих его людей и легко отвлекался от решения любой математической задачи, если представлялась возможность поговорить с кем-либо о непонятном устройстве жизни, о видимой бессмысленности человеческого бытия или удивительных изломах чьих-то путей. Ему хотелось цели и подвига, славы и власти; хотелось быть великодушным и щедрым: но ни он сам, ни другие не видели в его душе никаких особенных сокровищ, которыми он мог бы одарить мир. Но у него все-таки оставалась надежда: ведь по-прежнему рядом с ним, хотя и не понимая его, находилось существо, которому он когда-то помог; тихая задумчивая девушка с серьезным личиком и блестящими нитями рыжих волос, Майя, его жена. Ведь только ради того, чтобы она была счастлива, ему стоило появиться на свет, шагнуть навстречу равнодушному миру и продолжать жить...
      Развязка оказалась простой и грубой. Он вернулся с лекций и не застал ее дома. Такое в последнее время случалось часто, и Черканов привык к этому. Он считал, что не имеет права ограничивать свободу Майи, и хотя ему было больно сознавать, что общаясь с другими, она вряд ли вспоминает о нем, думал, что поступает правильно, да и не мог бы поступать иначе: один вскользь брошенный ею упрек опрокидывал все его доводы, лишний раз заставляя его видеть в себе ограниченного эгоиста со всей его пошлостью и заслуживающей презрения примитивностью суждений.
      Он снял плащ, повесил его на вешалку, поставил на общей кухне чайник. Ожидая, пока закипит вода, выкурил сигарету. С горячим чайником он вернулся в комнату и приготовил себе чашку растворимого кофе. За дверью послышались легкие шаги, щелкнул ключ в замке, и вошла Майя.
      Он сразу почувствовал что-то неладное. Лицо жены еще хранило на себе отголосок недавнего подъема - он хорошо знал этот глубокий блеск ее глаз, и быстро охватив взглядом ее хрупкую фигурку, мгновенно отметил и мимолетную небрежность прически, и живой румянец на щеках, и порывистость ее легких движений: вот она сняла куртку, словно быстрая змейка выскользнула из кожи и нырнула в траву; вот наскоро поправила перед зеркалом непослушные пряди, машинально, не задумываясь над тем, что спустя секунду пушистые кудряшки, словно упругие пружинки, откажутся вписываться в заданный контур и будут назойливо щекотать виски и уголки глаз. Она подошла и остановилась перед ним: он видел, как шевельнулись ее розовые губы, и невольно отодвинул чашку.
      Она хотела что-то сказать, и Черканов понял, что от этого уже не уйти. Он ощутил где-то внутри нарастающее напряжение, стремление предугадать ее слова и неопровержимо подтвердить догадку, даже если это будет для него ударом. Он смотрел на нее и ждал, ловя себя на странной мысли, что ему интересно, какой способ она изберет, чтобы сделать удар смертельным, и действительно ли захочет нанести именно такой удар? Словно наблюдая за происходящим со стороны, он почему-то особенно отчетливо воспринимал каждую мелочь: еле заметное вздрагивание ресниц и пальцев Майи; открытую пачку сигарет на столе - одна из них выпала и лежала отдельно, закатившись под пепельницу; приглушенный свист ветра за окном, мерное колыхание тюля; рокочущий рев проезжающего грузовика.
      Она вздохнула и посмотрела ему в глаза. Отвернулась. Повертела пуговицу на блузке. И по-прежнему не глядя на него, сказала:
      - Олег, нам надо поговорить.
      Она могла бы не прибегать к этой ненужной фразе, насмешливо подумал он. Все-таки где-то в отношении Майи он не ошибся, - она по-прежнему оставалась той же маленькой девочкой, склонной к оригинальности лишь в тех рамках, которые были определены задолго до нее. Она с опаской взглянула из-под ресниц и немного удивилась сдержанно-заинтересованному выражению его лица.
      - Давай поговорим, - сказал он и мысленно улыбнулся ее настороженному виду. Отчего-то в эту минуту он вдруг снова почувствовал свое превосходство над ней и то, что ему по силам провести эту сцену до конца так, как следует ее провести. Напряжение прошло, уступив место редкому спокойствию и собранности.
      Майя придвинула стул и села напротив него. Нерешительно взяла чашку, налила кофе и вытянула из пачки сигарету. Он нашарил зажигалку и поднес ей. Она наклонилась к огоньку, прикурила и, держа сигарету в неловко оттопыренных пальцах, осторожно отпила кофе.?
      - Олег, дело в том, - начала она, - что... Я долго думала об этом... Нам нужно разойтись с тобой. Мы не подходим друг другу...
      Он думал, что когда услышит эти слова, в глазах у него потемнеет и комната закружится перед глазами; что привычный мир рухнет, разбиваясь на миллиарды сверкающих осколков; что сердце остановится, не выдержав страшной боли разрыва его последней путеводной нити. Но не произошло ничего. Предметы остались на своих местах, и он по-прежнему сидел перед Майей, помешивая сахар в своей чашке и испытующе глядя на нее.
      - Ты в самом деле так считаешь? - спросил он.
      Она опустила глаза, словно смутившись. Ему показалась неуместной эта кажущаяся застенчивость, и на мгновение в нем лениво шевельнулось глухое раздражение, но он легко подавил его, продолжая безмятежно смотреть ей в лицо.
      - Да, - словно через силу сказала она. - Ты сам знаешь, что наша с тобой жизнь... Как-то не сложилась... Но есть и еще одна причина, по которой я говорю об этом именно сейчас. Олег, - она наконец решилась взглянуть на него, - я... Я жду ребенка.
      Этого он не предвидел, и мысли его смешались. Сначала, как беглый луч, мелькнула надежда - ребенок, его ребенок, и значит, не важны все их разногласия, - это не имеет никакого значения, когда между ними установлена нерасторжимая связь - маленький человек, нуждающийся в нем не меньше, чем в ней. Но луч моментально погас: было что-то темное и отчужденное в ее прямом взгляде, что-то пугающее, грязное и отвратительное.
      - Это не твой ребенок, - поспешно сказала она, оправляя на коленях юбку. - И я думаю, что правильнее будет, если уже сейчас я перееду жить к тому человеку... К его отцу... - она провела рукой по животу и произнесла тихо и неуверенно: - Ведь ребенок уже сейчас все чувствует... То положение... В котором я нахожусь, нервирует и его тоже...
      Какая чушь, подумал Черканов, глядя на ее взволнованное лицо и в то же время понимая, что ему до боли жаль ее, слабую и беспомощную. И у какого-то человека хватило цинизма обыденно и практично использовать этот цветок, - он спал с ней, он трогал ее своими грубыми руками, заставил ее забеременеть от себя, в то время как собственный муж боялся даже прикоснуться к ней, чтобы не оскорбить, не затуманить налетом земной пыли ее хрустальную душу! Он готов был рассмеяться, думая о том, насколько комичной оказалась ситуация и какую идиотскую роль он в ней сыграл.
      - Ну что ж, - сказал он, вставая и направляясь к окну, где начинавшее склоняться к закату солнце окрашивало красноватым золотом белое кружево тюля, - вероятно, другого выхода нет?
      Он сказал это и сразу пожалел о своей вопросительной интонации. Спрашивать было не о чем, - он понял это в следующую же секунду с поразившей его ясностью. Майя уже собиралась что-то ответить, и он ласковым жестом остановил ее. Обернувшись к ней, он постарался вложить в свой взгляд всю снисходительность и нежность, которую еще был способен вызвать в себе, - это было самым удачным, что, как ему казалось, он мог сделать в существующих обстоятельствах. Должно быть, она ждет от него взрыва - запоздалой попытки протеста, угроз, крика, ярости, - но придется ее разочаровать. Ничего этого он не чувствовал.
      - Я знаю, что ты скажешь, - сказал он, заставив себя улыбнуться. - Наверно, я давно знал, что этим закончится. Когда ты собираешься переехать?
      Она покраснела и видимо, все еще не понимая, как расценивать его ровный, чуть ироничный тон, ответила:
      - Вещи я могу забрать позже... Будет лучше, если мы расстанемся сразу, - она затушила сигарету и отодвинув недопитую чашку, сняла с вешалки куртку. В дверях остановилась, и Черканов заметил в ее лице что-то похожее на жалость; это заставило его принять как можно более беспечный вид. Он дружески кивнул ей и поднял руку в прощальном жесте. Однако что-то встревожило ее. Она уже перешагнула порог, но неожиданно обернулась, посмотрела ему прямо в глаза и спросила дрогнувшим голосом:
      - Но ты уверен, что с тобой все будет в порядке?
      "Почему она это спросила? - подумал он. - Или я был недостаточно выдержан, недостаточно естественно себя вел?"
      - Конечно, Майя, о чем ты? - улыбнулся он, подходя к ней и глядя на нее с веселым недоумением. - Что может со мной случиться?
      Она ушла. Черканов сел на кровать и попытался просмотреть конспекты, но это ему быстро наскучило. Он подумал, что наверно стоило бы попытаться написать стихотворение, поскольку, в конце концов, "положение обязывает", но вместо этого лишь рассмеялся сухим отрывистым смехом. Что может написать человек, когда выплескивать на бумагу нечего, - да если бы ему и было, что сказать, он все равно не сумел бы передать того, что хотел, в полной мере. А значит, бессмысленно заставлять себя пытаться сделать то, на что все равно не способен.
      Тогда он лег на кровать и попытался представить себе будущее. Он закончит университет, пойдет работать. Вероятно, через какое-то время женится снова, - так поступают практически все, кому случалось совершить "ошибку молодости". Возможно, у него будут дети. Предстоит заниматься их воспитанием, водить их в школу, наблюдать, как они растут, становятся самостоятельными. Видеть, как они празднуют удачи, переживают поражения, словом, повторяют его жизнь, занимая свое место во всеобщем круговороте событий. А нужно ли все это?
      Мысль о самоубийстве приходила ему и раньше, но он считал ее глупой. Все начинается с ерунды - человек не может решить своих проблем, он слишком слаб, чтобы справиться с ними, хотя, пожалуй, только для него они и важны, - в масштабах общества эти проблемы выглядят несущественными. Майя резала себе вены не столько потому, что действительно хотела умереть, - просто она оказалась слишком слабой, чтобы никак не проявить сжигающих ее чувств. И нашла наиболее, по ее мнению, выразительный способ. Что же, в чем-то она достигла своей цели.
      Но он-то, он - другое дело. Ему не нужна ничья реакция, ничье впечатление. Если он решит совершить самоубийство, все будет всерьез. Он не маленькая глупая девочка, чтобы, по-взрослому говоря о смерти, продолжать играть в детские игры. Он мужчина.
      Черканов встал и прошел по комнате, скользя невидящим взглядом по скудной обстановке. Машинально собрал со стола чашки, вымыл их и поставил на сушилку. Что же его удерживает? Сознание того, что он чего-то не учел? Может быть, зачем-то или кому-то на земле он нужен?
      Память с готовностью вращала перед ним калейдоскоп событий. Короткая жизнь - ему было всего двадцать лет - не была особенно богата яркими эпизодами. Школьные годы он почти не помнил: все наиболее важные для него факты странным образом уместились в последние три-четыре года: здесь были и друзья , и интерес - хотя и недостаточно сильный - к науке; первые стихи; звон гитары и песни по ночам у походного костра; здесь же была и любовь: ее начало, расцвет и наконец - финал.
      Финал. Слово упало, как десятиграммовая гиря на чувствительные даже к пылинке аналитические весы. Качание чашек прекратилось. Все встало на свои места и обрело четкость и направленность. Круг замкнулся.
      Черканов вернулся к столу и взял сигарету. Оставалось лишь обдумать детали, - все остальное уже не казалось ему важным. Мысли прояснились. Он уже знал, что будет делать дальше. Его смущал только один момент: хватит ли у него духу сделать необходимый шаг. Он попытался представить себе крышу общежития, головокружительную высоту, квадраты газонов и разделяющие их полосы шероховатого асфальта. Если смотреть вперед, то теряется ощущение почвы под ногами: и страшно, и в то же время легко представить себе этот фантастический путь по воздуху, когда под ногами - ничего, кроме ясного весеннего неба и где-то далеко внизу - негостеприимной земли. Наверное, лучше всего, падая, смотреть вверх: тогда ничто не нарушит ощущения свободы и пьянящего сознания того, что круг разорван, и бесконечное пространство с невозможной искренностью раскрывает свои объятия тому, кто предпочел их скуке и монотонности жизни, которую ему вручили неизвестно зачем. В этом мире, среди таких же как и он ограниченных людей, ему нечего делать.
      Почему же ему все еще хочется быть кому-то нужным? Черканов погасил сигарету и сдернул покрывало с кровати. Ладно, этот вопрос он решит. Нет ничего проще, чем экспериментально проверить свою теорию - не зря же он целых два курса проучился в университете. Мысль о таком результате учебы позабавила его. Вряд ли кому-нибудь из преподавателей могла прийти в голову мысль, что первый самостоятельный эксперимент, который он намерен поставить, будет иметь целью доказательство целесообразности ухода из жизни.
      Уснул он быстро, и проснулся поздно. Наскоро умывшись, оделся, положил в сумку пару книг, тетради с записью предыдущих лекций и отправился на факультет. До пяти часов он с несвойственным ему вниманием слушал объяснения преподавателей, аккуратно записывая формулы, определения, теоремы. В половине шестого он вернулся домой, поставил на стул сумку и вышел на лестницу. Ему потребовалось около четырех часов, чтобы посетить всех наиболее близко знавших его в общежитии людей.
      Он останавливался на пороге, здоровался, заходил в комнату, застенчиво улыбаясь и говоря, что не собирается отвлекать хозяев надолго. Иногда ему предлагали чай с тортом или кофе с бутербродами; он не отказывался. Знакомые говорили ему о погоде, об учебе, о том, что не получается интеграл, не понимается физический смысл римановой поверхности, придирается научный руководитель, не хочет писаться курсовая работа. Он внимательно слушал, понимающе кивал, и лишь в конце, словно между прочим, добавлял фразу, заставлявшую людей недоуменно пожимать плечами.
      - Вообще-то я пришел попрощаться...
      Обычно в ответ на это следовал удивленный вопрос о том, куда он уезжает и что его заставляет бросить учебу за месяц до сессии; он отрицательно качал головой и отвечал с улыбкой:
      - Я решил умереть.
      Знакомые недоверчиво качали головой. "Странные у тебя шутки". Теперь уже был его черед пожать плечами и пожелав им удачи в написании дипломов, рефератов и курсовых, стучаться в следующую дверь.
      В десятом часу он вернулся в свою комнату. Он чувствовал себя слишком уставшим, чтобы переживать из-за того, что последняя надежда не выдержала проверки. Итак, он действительно никому не нужен. Хотя, быть может, кто-нибудь все-таки захочет подойти к его двери и постучать?
      За дверью была тишина.
      Черканов сел за стол и вырвал из тетради несколько листов. Расстегнул сумку, достал авторучку и своим мягким, не слишком аккуратным почерком начал писать. Он не думал о стиле и красоте своего "послания потомкам". Он понимал, что должен предельно ясно и просто объяснить причины своего отказа от жизни. Потому что он - не играет. Потому что банальные слабости и бури эмоций в его случае - не при чем. Он должен сказать, что не испытывает ни боли, ни жалости к себе, - ему не нужно человеческого сочувствия. Жизнь не захотела одарить его ничем, даже глупостью, которая позволила бы ему удовлетвориться мелкими людскими радостями и ничтожными удовольствиями; и раз уж она не щадила его раньше, то тем меньше причин для этого у нее должно быть сейчас. В то же время он словно видел сквозь тонкую пелену множество знакомых глаз - потрясенных, полных безграничного удивления; слышал перешептывания и возгласы: "Ему было только двадцать лет! Как рано!" - и ему хотелось улыбнуться и чем-нибудь утешить этих наивных людей, не понимающих, не способных понять, почему он это сделал. И думая о них, он коснулся бумаги кончиком стержня и написал первую фразу:
      "Всем, кто будет плакать обо мне".
      Дальше строки ложились словно без его участия, сами по себе; он писал быстро, почти не размышляя над формулировками.
      "Первое, от чего я должен предостеречь вас, друзья, это от распространенной ошибки - поиска виноватых. В своей смерти я никого не виню, и действительно никто в ней не виноват. Я принял решение уйти потому, что все в этой жизни сделал, и больше мне незачем оставаться среди живых. Мой путь пришел к своему завершению. Продолжая жить, я уже не принес бы никому никакой пользы, и думаю, что раз у меня есть такая возможность, надо прекратить эту бессмысленную жизнь..."
      Черканов припомнил все свои имена и прозвища, которые давали ему одноклассники и сокурсники. Вместо подписи он проставил внизу весь этот длинный перечень. Когда он перечитал письмо, почему-то именно это перечисление прозвищ вызвало у него короткую вспышку горечи, - на секунду подступили слезы: должно быть, от жалости к себе, к тем самым своим двадцати годам, - но он решительно отодвинул от себя письмо и запретил себе думать об этом. Вместо этого он начал вспоминать Майю: все подробности встречи с ней, разговоры, совместную жизнь, наконец, грязный и лживый их разрыв. Что-то до сих пор скрытое в нем вдруг вспыхнуло, резануло по сердцу, словно полоска холодной острой стали: он умрет, а она будет жива! Будет счастлива! Будет наслаждаться жизнью, радость которой, о чем она уже забыла, - он в свое время так бескорыстно возвратил ей. Нет, - мстительно подумал он, - нет! Кое-что ей все же придется понять.
      Он взял чистый листок и написал на нем имя. Человек, носящий его, не был ему другом; Черканов остановился на нем, потому что ему показалось: это именно тот, кто сможет, не давая повода для досужих сплетен, объяснить кое-что ей: он знал Майю почти с самого детства и никогда не питал по ее поводу иллюзий. "В ней нет ничего особенного, - сказал он однажды, - и хотя она претендует на исключительность, за определенные рамки ей не выйти. Одаренности не хватит..."
      Нужные слова находились с легкостью, и строчки, проникнутые злостью и обидой, выстраивали заданную картину. Измена, ложь, чужой ребенок, вся та комедия с супружеством, в которую он поневоле был втянут, были обрисованы им в самых черных красках. Он сам не знал, зачем ему понадобилось писать все это, но когда закончил, решил не думать и на эту тему. Пусть будет так, как сделано, - по крайней мере, он не опустится до лжи, которая была бы лишь продолжением дурацкого спектакля. Разумеется, многим придет в голову, что в его смерти виновата она, - что ж, пусть тому существует и косвенное подтверждение. Это внесет хотя бы одну, пусть незначительную, нотку справедливости в перекошенный человеческий мир.
      Покончить с собой он решил на рассвете, когда на улицах еще никого нет, и легкий ветер обвевает верхушки берез, растущих вдоль дороги, ведущей на железнодорожную станцию. Мерно тикали часы на столе, и против воли он все еще напряженно ждал, что за дверью послышится шелест шагов и хоть кто-нибудь постучит в дверь. Постучит, войдет и скажет:
      - Ты нужен мне. Не надо этого делать.
      Минуты сливались в часы. Черканов выпил бесчисленное количество чашек кофе. От напитка кружилась голова, но зато не хотелось спать, и все чувства, казалось, были обострены до предела. Пару раз он вздрогнул, - ему казалось, что за дверями звучат голоса, - но всякий раз они быстро затихали. Наконец стрелки показали четыре часа утра, и он наконец понял, что ждать бесполезно. Никто не придет. Теорема доказана.
      Тогда он встал, надел плащ и вышел в коридор. Обычно неисправный, лифт на этот раз работал и гостеприимно раздвинул двери. "А если застряну? - весело подумал Черканов, нажимая кнопку четырнадцатого этажа. - До чего смешно получится..."
      Не отдавая себе в этом отчета, сначала он надеялся, что лифт действительно застрянет, но тот плавно поднялся на нужный этаж. Потом мелькнула шальная мысль, что на крыше или на лестнице, ведущей туда, окажется какая-нибудь пьяная компания. Но везде было тихо, и на крыше, куда он шагнул, распахнув скрипучую, болтающуюся на ржавых петлях дверь, тоже никого не было.
      Он подошел к краю с той стороны, которая выходила на пустырь, усыпанный обломками кирпичей, оставшихся с тех пор, как здесь ремонтировали один из старых корпусов. Этим путем люди ходили редко - слишком велика была вероятность напороться на проволоку или споткнуться об обломок бетонной плиты. Пожалуй, здесь его и найдут не сразу.
      Черканов посмотрел вниз, прикинул, куда должен будет упасть. Ветра не было, значит, траектория полета будет как положено - отвесной. Он поставил ногу на окованный металлом барьер, и повернувшись спиной к пустоте, глядя на безопасную, надежную поверхность крыши, оторвал от нее вторую ногу и выпрямился во весь рост, стоя на узком и скользком пятачке.
      Он заставил себя обернуться и посмотреть на видневшиеся вдали деревья и недостроенный дом за пустырем, глядящий на него в упор холодными провалами незастекленных окон. Его охватил панический страх, и тут он вспомнил, что надо смотреть вверх. Он даже покачал головой, удивляясь собственной забывчивости. Называется, продумал план. Видимо, самоубийцам не положено пить столько кофе.
      Небо показалось ему огромным, бесконечным и зовущим, словно гигантский купол фантастического храма. Он попробовал дотянуться до него, зная, что это невозможно, и одновременно обеими ногами оттолкнувшись от края, на котором стоял, прыгнул вперед и немного вверх, запрокинув голову, не глядя ни вниз, ни вдаль.
      Одно короткое мгновение он слышал свист ветра, чувствовал необычайную легкость и в то же время леденящий ужас. А потом был глухой удар, - он упал на выступающий из земли край бетонной плиты, - резкая боль, треск ломающихся костей и наконец полная, непроницаемая пустота. Человек был - и его не стало.


***

      Удивительный дар, который был дан мне природой, я обнаружила довольно поздно. С раннего детства меня отличала от сверстников способность испытывать острейшее чувство жалости к людям, которых я уважала, в те моменты, когда им случалось на моих глазах испытывать боль - физическую или моральную. Я видела эту боль сквозь их видимую стойкость, сквозь щит их сдержанности; меня сжигало сильнейшее желание избавить их от этой боли, избавить любой ценой. По ночам передо мной вставали искаженные страданием и в то же время гордые, ослепительные в своей красоте лица, и я задыхалась от желания оказаться с ними рядом, одним легким касанием или, быть может, поцелуем снять то, что терзает их, взять на себя их боль, заставить ее напасть на меня - пусть с утроенной силой. Ведь я не боялась никакой боли - я глубоко презирала ее. Мне внушал отвращение противник, нападающий из-за угла, как обычно поступает боль; я мечтала унизить и растоптать его, мечтала увидеть, как благодаря мне оживают те, кто без моей поддержки мог сломаться, не выдержав сокрушительного натиска; я была уверена, что я - справлюсь! Но долго - очень долго - я не знала, как это можно сделать; как, подойдя вплотную к торжествующей боли, заставить ее дрогнуть; не знала, как спровоцировать эту змею, сжимающую свои кольца на теле или разуме того, кто мне дорог, на то, чтобы она, выпустив свою жертву, отважилась бросить вызов не ему, а мне! Вероятно, никто не поймет, какое бешенство я испытывала, видя, что мой враг не замечает меня. Вокруг лились потоки слез, раздавались стоны и жалобы, а я, словно заговоренная, не чувствовала ничего; люди заболевали, получали серьезные травмы и раны, - а я в любых обстоятельствах отделывалась лишь незначительными царапинами и легкими простудами, которых даже не замечала. Имея хрупкое телосложение, миниатюрная, с нежным голосом, я ощущала себя стальной пружиной, которую невозможно ни смять, ни погнуть. Любой удар казался мне недостаточно сильным, потому что после него я слишком быстро распрямлялась; я бросалась в водоворот событий, но ни одно не стало для меня подлинной трагедией; более того, с каждым ударом, нанесенным мне судьбой, я чувствовала себя еще сильнее, чем прежде. И чем неуязвимее я начинала себе казаться, тем больше мне хотелось противостоять чужой боли; тем сильнее хотелось победить ее.
      Из этого желания вырастала и моя любовь; думаю, если бы мне не случалось видеть вокруг себя жестоко страдающих - от болезни или страсти - прекрасных и гордых людей, я никогда бы никого не любила. И ни с чем не сравнимое ощущение счастья во всей его полноте приходило ко мне лишь тогда, когда поняв и проникнувшись болью близкого человека, я целовала его и смотрела, как постепенно светлеет его побледневшее от страдания, от любви ко мне лицо; как от нежности моих слов высыхают слезы на только что полных боли глазах. Мало кто способен был хотя бы частично понять меня в этом!
      До сих пор не могу объяснить, как впервые у меня получилось применить мой дар, о котором я тогда не подозревала. Мне было двадцать два года, я заканчивала последний курс и жила в общежитии. Однажды солнечным весенним утром, придя на занятия, я увидела у входа толпу студентов. Они рассматривали какие-то бумажные листки, наклеенные на одну из колонн в холле. Я протиснулась сквозь толпу и наконец поняла, в чем дело. Возле колонны, накрытый куском красной ткани, стоял небольшой стол с разложенными на нем еловыми ветками и высокой толстой свечой. Так поступали, когда умирал кто-нибудь из преподавателей, а поскольку многие из наших профессоров уже перешагнули пенсионный возраст, такие смерти случались относительно часто. Но никогда возле обведенных в черную рамку некрологов, вывешенных на колонне, не собиралось таких толп, как в этот день. Я подняла глаза, увидела черно-белую фотографию умершего и вздрогнула, потому что знала его.
      Олег Черканов, мой давний знакомый из параллельного класса (впрочем, он меня никогда не замечал), который когда-то мне нравился, - ведь он был очень красивым и довольно неглупым парнем. Потом он женился на своей однокласснице. Ему - я быстро подсчитала - было всего двадцать лет.
      Я поняла, что он покончил с собой, раньше, чем взглянула на висящую под некрологом предсмертную записку, начинающуюся словами "всем, кто будет плакать обо мне". И я действительно едва не заплакала, читая этот бред. До меня доносились обрывки разговоров. "Он вчера заходил ко мне... - И ко мне... - А почему ты его не остановил? - Да я же не думал... И к тому же готовился к зачету..."
      Вернувшись домой с лекций, где не услышала ни одного слова, я долго ходила по комнате. Я была вне себя от бешенства: поступок Черканова был идиотским, но все то множество друзей , к которым он зашел попрощаться, проявило настолько возмутительное равнодушие, что у меня это просто не укладывалось в голове. Как же так, не схватить за руку, не втащить в комнату, не посадить на стул, не начать говорить с ним, - о чем угодно! - не просидеть с ним всю ночь до утра, а если понадобится - то и несколько суток; не избить его, в конце концов, до полного отрезвления; не привязать к кровати, чтобы лишить возможности добраться до крыши!.. Друзья! И эти необременительные, полуприятельские отношения в наши дни называются дружбой?!.
      Его жена, Майя... Конечно, тут нет никаких вопросов. Чей-то шепот, который я уловила, стоя перед зажженной у колонны свечой, объяснил мне всю их историю: "Он написал Вадиму, что этот ребенок не от него... Она давно жила с другим мужчиной..." Я знала Майю. Видела ее, еще тогда, когда она слегка попилила себе кожу на руках, по непонятным причинам полагая, что от этого ее постигнет безвременная кончина. Я знала Майю и от души презирала. Она была на редкость скучным и вялым человеком; выдержать пять минут разговора с ней было выше моих сил. Хотя были времена, когда она искала моего общества, - черт ее знает, зачем ей это понадобилось: кажется, я чем-то ее восхищала. Она рассказывала мне что-то о своих детских впечатлениях, и я едва удерживалась, чтобы не зевнуть; она писала плохие стихи и плохую музыку; она мыслила чисто женскими категориями, бредила тряпками, домашним комфортом и находила нечто романтическое в банальной меланхолии. И из-за такой дуры погиб человек, который был на голову умнее и достойнее ее? А она живет и конечно будет счастлива. Черканов тоже дурак, если рассчитывал, что после его смерти Майя выплачет себе все глаза и начнет предаваться поздним сожалениям. Да она, пожалуй, скорее обрадуется!
      Но я, я не допустила бы этого. Зайди он ко мне, он не вышел бы из комнаты, чтобы подняться на крышу. Может быть, он и вообще не ушел бы от меня, - я заставила бы его забыть все рыжие волосы на свете, я показала бы ему, какой должна быть женщина, достойная его, я избавила бы его от боли - и он любил бы меня за это! А если б потребовалось, я бы стала такой, какой он представлял себе Майю, - такой, какую он любил, но какой она по-настоящему никогда не была. Я стала бы воплощением его самых светлых иллюзий. Черт возьми, будь у меня возможность реализации, я готова была бы заплатить за нее любую цену! любую цену!
      Я почти выкрикнула это, с ненавистью глядя в весело голубеющее за окнами небо. И вдруг что-то изменилось. То самое небо вдруг словно раскрыло ладони, приблизилось и превратилось в открытый купол над головой. Повеял легкий прохладный ветерок, и я увидела себя не в комнате, а на крыше общежития. И в ту же секунду - не знаю как - поняла, что я могу повернуть последние события, как считаю нужным!


***

      Он подошел к краю с той стороны, которая выходила на пустырь, усыпанный обломками кирпичей, оставшихся с тех пор, как здесь ремонтировали один из старых корпусов. Этим путем люди ходили редко - слишком велика была вероятность напороться на проволоку или споткнуться об обломок бетонной плиты. Пожалуй, здесь его и найдут не сразу.
      Черканов посмотрел вниз, прикинул, куда должен будет упасть. Ветра не было, значит, траектория полета будет как положено - отвесной. Он поставил ногу на окованный металлом барьер, и повернувшись спиной к пустоте, глядя на безопасную, надежную поверхность крыши, оторвал от нее вторую ногу и выпрямился во весь рост, стоя на узком и скользком пятачке.
      Он заставил себя обернуться и посмотреть на видневшиеся вдали деревья и недостроенный дом за пустырем, глядящий на него в упор холодными провалами незастекленных окон. Его охватил панический страх, и тут...

      Чьи-то теплые руки обхватили его и оттащили от края. Вновь почувствовав под ногами твердую опору, он изумленно поднял глаза, все еще бледный от перенесенного страха. Перед ним стояла маленькая стройная женщина в длинном струящемся платье цвета льда, сотканном из какой-то неизвестной материи, не похожей ни на шелк, ни на парчу. Лицо ее было ему незнакомо - черты правильные, но какие-то неопределенные, словно накрытые прозрачной вуалью; длинные пушистые ресницы, тонкие надломленные брови, сжатый решительный рот. Мягкие волосы цвета бронзы спадали на плечи тяжелыми блестящими кольцами, а глаза, темные, почти черные, смотрели на него нежно и с упреком. Женщина взяла его за руку, - ее пальцы были тонкие, но сильные, - и сказала:
      - Пойдем к тебе.
      У нее был негромкий бархатный голос, проникающий в самую душу. Не рассуждая, не думая, он подчинился. Они вошли в комнату, где на столе лежали исписанные им листы - он поспешно смахнул их в ящик, сам не зная, зачем, и опустившись на стул, лишь теперь начал медленно и болезненно осознавать, что остался жить, что ему помешали.
      - Зачем ты это сделала? - спросил он.
      - Потому что я тебя люблю , - просто ответила она.
      Он посмотрел на нее и усмехнулся.
      - Ты и правда думаешь, что мне это поможет?
      Она молча поставила второй стул напротив него и села. Ее темные глаза смотрели на него в упор, и в них было что-то похожее на понимание и сочувствие. Но именно это раздражало его больше всего.
      - Ты поступила глупо, - сказал он. - Если бы ты и впрямь меня любила, то не стала бы заставлять жить, а отнеслась с уважением к моему решению.
      - Я не могу уважать неправильные решения, - ответила она. - Ты сделал это, потому что был несчастен и не видел выхода.
      - Серьезно? - спросил он с издевкой. - Ты удивительно наивна! Смею тебя уверить, что несчастье здесь ни при чем. Из тебя не слишком хороший психолог.
      - Если ты надеешься, что обижая меня, начнешь чувствовать себя лучше, то ошибаешься, - кротко заметила она. - Я предлагаю тебе другой выход.
      - Ну-ну, я послушаю, - сказал он, небрежно откидываясь на стуле и кладя ногу на ногу.
      Женщина взяла его за руку - кончики пальцев у нее были холодные, но прикосновение их обжигало. Невольно он вздрогнул и вдруг понял, что не может отвести взгляда от ее глубоких глаз - они влекли к себе непреодолимо, словно немигающие глаза змеи. Он сопротивлялся изо всех сил, но чувствовал, что ее тихий голос, звучавший немного печально и ласково, лишает его воли, ломает возведенные им щиты и настойчиво вторгается в такие уголки его души, куда он сам не решался заглянуть.
      Она видела его насквозь. Видела наспех построенную и потому легко уязвимую защиту, видела загнанную вглубь боль, утраченные надежды; острую жалость к себе под личиной ироничности и высокомерия; горечь обид и кажущуюся неизбежность поражений. И все в ней переворачивалось от жалости к Черканову; его напряженное бледное лицо, рука, конвульсивно вздрогнувшая в его руке, когда она попыталась взглядом проникнуть во все его тайны, все это усиливало ее желание заставить его раскрыться, отдать ей все свои переживания, все малейшие движения души, причиняющие боль.
      Задыхаясь, силясь отвернуться, он упорно сопротивлялся, но чувствовал, что проигрывает. Заслоны рушились, и его охватил страх перед болью, готовой хлынуть на него и затопить мозг. Все его мысли, подозрения, неоправдавшиеся надежды, поруганные чувства, сконцентрировавшись в единый клубок, рвались наружу; он ощущал их ненависть, стремление уничтожить его, того, чьим порождением они были; он словно видел, как часть его души готова сражаться против остальной части. Титаническим усилием обретя на мгновение самоконтроль, он попытался вырвать свою руку у женщины, сидевшей напротив, и она прочла в его взгляде безмолвную мольбу.
      - Не надо! Я этого не выдержу, - простонал он.
      - Тебе не потребуется, - спокойно сказала она.
      Изумленный, он видел в ее глазах торжество; ее улыбка была холодной, как лезвие, а ресницы отбрасывали на щеки острые стрельчатые тени. На долю секунды он почувствовал что-то похожее на восхищение, и это было последней каплей, заставившей его прекратить сопротивление. Неконтролируемый сгусток боли, освободившись, рванулся наружу.
       Черканов вздрогнул, когда понял, что происходит. Вся его печаль, горе, ощущение ненужности, бессмысленности существования, - все это, вместо того, чтобы затопить и уничтожить его, в дикой злобе обрушилось на сидящую перед ним женщину. Он видел, что лицо ее на мгновение дрогнуло, что она слегка покачнулась, но сразу же гордо выпрямилась. На губах ее промелькнула сардоническая усмешка, а в глубоких глазах загорелся мрачный огонь. Она была прекрасна в эту минуту, и Черканов, захваченный этим зрелищем, не мог произнести ни слова; он даже не успел почувствовать облегчения, когда понял, что все, что его мучило в последние годы, вдруг исчезло, оставив после себя ощущение легкости, желания жить, бороться, узнавать что-то новое.
      Зато его спасительница, несколько минут назад такая спокойная и уверенная, стала как будто старше на несколько лет; и хотя он видел, что она красива, гораздо красивее, чем была тогда, когда он впервые увидел ее на крыше, это красота жертвы. В черных глазах догорала его боль, заставившая побледнеть лицо; женщина сидела очень прямо, и поза выдавала сильнейшее напряжение.
      - Неплохо, - пробормотала она, отпуская руку Черканова, - но со мной ей ничего не сделать!
      - Кто ты? Как ты этого добилась? - потрясенно прошептал он.
      Она посмотрела на него с улыбкой. Выражение лица ее постепенно становилось прежним - спокойным и вдумчивым, а поза - непринужденной.
      - Просто в этом мой талант, - ответила она. - Тебе лучше?
      - Я чувствую себя идиотом, - честно сказал он и рассмеялся.
      - Тогда, - серьезно сказала она, снова беря его за руку, - мы можем поговорить о последнем, что еще осталось невыясненным. Ты понимаешь, о чем я?
      Он помрачнел. Майя. Майя, предавшая его, и его отношение к ней, - он почувствовал, как сердце его кольнуло, и вопросительно взглянул на собеседницу.
      - Ты хочешь сделать так, чтобы я забыл ее? - спросил он.
      - Да, конечно, - ответила она. - Зачем тебе такая женщина, как твоя жена? Она подло поступила с тобой, и у нее нет никаких достоинств, за которые следовало бы дорожить ею.
      Внезапно он почувствовал злость. Эта таинственная незнакомка, неизвестно как вторгнувшаяся в его жизнь, имеет наглость судить о его отношениях с Майей так, словно все знает лучше всех! Она спасла ему жизнь, это так, но видит бог, этого более чем достаточно! Оставшиеся проблемы он сможет решить сам, без ее вмешательства!
      - Тебе этого не понять, - сказал он, про себя обдумывая, как бы поделикатнее отделаться от незнакомки. - Майя для меня не то, что для других. Да, она нехорошо поступила со мной, но возможно, она сама будет страдать из-за этого. И она должна знать, что есть человек, который сумеет ее понять...
      - Но ведь это же глупо! - воскликнула женщина. - Ты даже не представляешь, сколько людей говорили это до тебя! Она не вернется. Слышишь, - никогда не вернется. Она будет счастлива с другим человеком, потому что он подходит ей больше, чем ты!
      - Не тебе об этом судить! - взорвался Черканов. - Кто ты такая? Что тебе от меня надо? Ты сняла меня с крыши? Благодарю. По-моему, нам пора прекратить этот разговор. Я больше не намерен совершать глупости. Тебе этого достаточно?
      - Нет, - спокойно ответила она. - Я знала, что здесь ты будешь сопротивляться особенно сильно. Но что же ты все-таки будешь делать, если она не вернется?
      - Не знаю , - ответил Черканов. - Я сам решу, что буду делать.
      Незнакомка отвела глаза и встала.
      - Ну что ж, - сказала она, медленно идя к дверям, - желаю удачи. Ведь то, что я люблю тебя, ничего для тебя не значит, верно?
      Он подошел, чтобы открыть ей дверь , и услышав ее последние слова, ощутил что-то похожее на легкое раскаяние.
      - Извини, я не хотел тебя обидеть, - сказал он, разводя руками. - Но ты же понимаешь, что когда человек любит одну женщину, он не может заставить себя полюбить другую.
      Она порывисто обернулась к нему, и черные глаза ее засверкали. Он прочел в них боль - уже не свою, а ее собственную, и его рука, протянутая к дверной ручке, чтобы повернуть ее, замерла на полпути.
      - Ты же не знаешь, что я могу дать тебе! - воскликнула незнакомка, не сводя взгляда с его лица. - Ты не можешь полюбить меня, хорошо! Но ты забываешь, что я могу стать ею! И тогда рядом с тобой будет не просто твоя жена, а человек, который, в отличие от нее, тебя любит.
      Он отрицательно покачал головой и отступил, но не знал, что сказать, и поэтому молчал.
      - Твое представление о Майе не может не отличаться от нее реальной, - уверенно продолжала она, - а я подарю тебе ее такой, какой ты хотел бы ее видеть, - она подошла к нему и положила ему руки на плечи. - Я материализую твою мечту. Разве одним этим ты не будешь счастлив?
      Он колебался, интуитивно понимая, что она не права, но не зная, как доказать это, и в то же время не имея сил оттолкнуть ее. Власть этой женщины словно связывала его по рукам и ногам, - он не мог пошевелиться.
      - Пусть это будет не она, - продолжала женщина, и в глубине ее темных глаз Черканов заметил что-то такое, что он уже когда-то видел, - но ты никогда этого не сможешь понять! Ведь знать о другом человеке все невозможно, а то, что ты успел узнать о ней, никуда не исчезнет...
      Черканов вскрикнул: черты незнакомого лица странно изменились. Бронзовые волосы стремительно выцветали и редели, крупные их кольца превращались в мелкие тонкие кудряшки, темные глаза посветлели и заискрились; секунда - и перед ним стояла Майя, такая же, какой он увидел ее сегодня, когда она пришла, чтобы сообщить ему о том, что им нужно развестись. Тем же по-змеиному гибким движением она сбросила куртку и повесила ее на вешалку, затем повернулась к нему, и он услышал ее голос: знакомый тихий голос, могущий быть и злым, и нежным, но в любом случае, такой дорогой ему.
      - Олег! - сказала она, улыбаясь, подбежала к нему и спрятала лицо у него на груди. - У нас будет ребенок!
      Он осторожно отстранил ее, непонимающе вглядываясь в ее черты. Майя смотрела на него, слегка покраснев. Она чуть задыхалась, словно после быстрой ходьбы.
      - Майя... - сказал он, пытаясь увидеть хотя бы тень обмана в глубине ее светлых глаз. - Это действительно наш ребенок?
      Улыбка стерлась с ее свежего лица, брови сдвинулись.
      - Что? - растерянно переспросила она. - Что значит "действительно"?
      - Ничего, - ответил он, привлекая ее к себе.
      Где-то в глубине сознания шевельнулась мысль о том, что он проиграл и последнее сражение, что он не оставил себе ничего из того, что принадлежало ему. Но он отмел эту мысль. Разве жаль расставаться с тем, что может унизить или убить тебя?


***

      Спустя два года после рождения сына Черканов получил диплом о высшем образовании и увлекся бизнесом. Оказалось, что у него есть неплохие способности. Он располагал к себе людей, успешно заключал сделки и умел находить партнеров. Скоро он уже был владельцем небольшой, но процветающей компании со штатом порядка тридцати человек, - впрочем, он планировал расширить его приблизительно до ста сотрудников, а там уже можно было рассчитывать и на более серьезные перспективы. У него появились деньги, и он мог себе позволить в свободное время посещать дорогие рестораны и клубы. Он купил квартиру в центре города и выстроил коттедж в пригороде, на берегу озера.
      Женщины не обделяли Черканова вниманием. В глазах многих из них он был идеальным мужем и отцом семейства. Его жене завидовали.
      - Майя, - сказал он однажды, придя домой и небрежно поцеловав сына, - мне нужно с тобой поговорить.
      Она выключила утюг и отодвинув в сторону сложенное аккуратной стопкой белье повернулась к нему.
      - Да, я слушаю.
      - Майя, думаю, нам лучше расстаться.
      Она так стремительно побледнела, что он испугался, но постарался не подать виду.
      - Я долго думал об этом, - сказал он, - и пришел к выводу, что правильнее будет, если мы с тобой разойдемся. Мы не подходим друг другу...
      Она пристально посмотрела ему в глаза.
      - Ты действительно так считаешь? - прошептали ее побелевшие губы.
      - Да, - досадливо сказал он. - Не устраивает меня такая жизнь. Я рад, что ты была рядом все эти годы, но теперь... Прости. Ты мне больше не нужна.
      - Я знала, что ты это скажешь, - ответила она. Лицо ее стало почти спокойным. - Но как могло случиться, что я стала тебе не нужна?
      - Откуда же мне знать! - с раздражением ответил Черканов. - Если бы три года назад ты бросила меня, я бы наверно кинулся с крыши. Но теперь все изменилось. У меня есть свое дело, интересная жизнь, знакомые женщины. С тобой я не могу чувствовать себя по-настоящему свободным. Отчасти, наверно еще потому, - сказал он, глядя на нее с нескрываемой неприязнью, - что ты - это все-таки не то, что я любил тогда.
      Она понимающе кивнула.
      - Да, не то. Ты любил женщину, которой был не нужен. Меня ты так никогда не любил, - она задумчиво взглянула на него. - Что бы это значило? - в ее голосе прозвучала ирония. - Ну да ладно. Раз я не нужна тебе, меня не будет.
      - Подожди, - он догнал ее у дверей и повернул к себе лицом. Легкость, с какой она пошла к выходу, поразила его, и от раздражения не осталось следа. - Без глупостей, так? - спросил он, испытующе глядя в ее светлые глаза.
      - О чем ты? - удивилась она.
      - Мне кажется, - сказал он, отпуская ее и потирая лоб, словно пытаясь что-то припомнить, - что где-то я уже слышал все, что ты сейчас мне говоришь...
      Она засмеялась. Он удивленно поднял голову и вместо покорного несчастного выражения встретил режущий блеск черных глаз. Она стояла перед ним в своем прежнем облике и том же платье, в каком впервые появилась перед ним.
      - Еще бы, ведь я тебя цитирую, - сказала она с горечью. - Но тебе не из-за чего волноваться. Ты не был на моем месте, хотя ситуация и выглядит похожей. У тебя не хватило сил, справиться со своей болью, хоть ты и сумел загнать ее так глубоко, что даже мне стоило большого труда извлечь ее оттуда. Три года я играла с тобой по твоим правилам, три года я воплощала твой идеал. И вот - какое разочарование! Все это, оказывается, было зря!
      Черканов вздохнул.
      - Тут уж я ничего не могу поделать, моя милая. О ребенке, - добавил он, заметив, что она смотрит на вошедшего в комнату малыша, - не беспокойся. У меня достаточно денег, чтобы найти для него няню, а потом отдать его в лучшую школу, - он ласково, но настойчиво подтолкнул ребенка к двери детской и плотно прикрыл ее за ним. - Впрочем, если я правильно понимаю, это ведь и не твой ребенок?
      - Это ребенок твоей жены, или, вернее, твое представление о нем, - ответила она. - Ты прав... Я имею к нему лишь косвенное отношение.
      - А где сейчас настоящая Майя? - с любопытством спросил он.
      - Вероятно, живет с тем человеком, на которого променяла тебя, - устало ответила незнакомка. - Ты хочешь ее увидеть?
      - Нет, упаси боже, - рассмеялся Черканов. - Я насмотрелся на свой идеал в твоем исполнении, и мне достаточно таких идеалов. Впрочем, тебе я благодарен. Если бы не ты, я бы давно гнил в могиле, и черви доедали бы то, что от меня осталось.
      - Как все-таки ты изменился, - тихо сказала она.
      - Ты же знаешь, такова жизнь! Люди меняются, - сказал он, сочувственно глядя на нее. В своем истинном облике эта миниатюрная темноволосая женщина нравилась ему теперь куда больше. - Может быть, нам даже стоило бы когда-нибудь встретиться снова, и глядишь, я обратил бы внимание уже на тебя...
      Она покачала головой.
      - Нет, этого мне уже будет не нужно. Ладно, раз мы решили расстаться, давай не будем с этим тянуть. Прощай, - она протянула ему руку, и он с некоторой опаской дал ей свою. Несколько секунд она молча смотрела на него, и он видел, что она с трудом удерживается от слез. Но никакая жалость - это он понимал - не могла заставить его пожертвовать своими интересами. Он жаждал свободы и деятельности - и у него была на примете очаровательная подружка, которую он не прочь был бы привести к себе в гости под предлогом просмотра какой-нибудь "коллекции офортов". Он притянул женщину к себе, дружески поцеловал ее в щеку и покровительственно похлопал по плечу.
      - Ты не очень расстраивайся, - сказал он, открывая дверь. - Я и не думал, что ты согласишься расстаться вот так просто. Ты молодец!
      Она пожала плечами и прямо у него на глазах растворилась в воздухе. Несколько секунд он изумленно созерцал серебристую пыль, кружащуюся на том месте, где только что стояла она, потом протер глаза и захлопнул дверь.
      - Мистика! - сказал он самому себе, возвращаясь в комнату и подходя к стоящему на журнальном столике телефону. - Кто же она такая? Гостья из будущего? А я, дурак, даже имени ее не спросил.


***

      Труднее, конечно, преодолевать свою собственную боль, нежели чужую; да в общем-то, наверно, я всегда это знала. Но мне никогда не приходило в голову пытаться победить ее, придумывая себе нелепые утешения вроде тех, которые придумывал Черканов: пусть пожалеет, пусть потом рвет на себе волосы... Я была твердо уверена, что теперь он, конечно, не будет пытаться покончить с собой; он будет жить так, как ему нравится, возможно, из-за чего-нибудь переживать, но чему-то и радоваться; беспокоиться за него или надеяться на какое-то возмездие было бы глупо. Он бросил меня - и конечно, никто в этом не виноват: ни я, ни он.
      Правда, однажды, когда эффект первого удара уже меньше давал себя знать, я задумалась еще об одной вещи. Был ли Черканов человеком, чью смерть надо было предотвращать?
      Я хотела избавить его от боли, которую он не в состоянии был перенести, это так; следовательно, выполнила наиболее важную часть своей задачи. Глупо, что нельзя оставаться безразличной к человеку, чью боль принимаешь на себя - это необходимое условие контакта. Впрочем, оно меня устраивало. Однако, я проявила слабость, решив воплотить чужой идеал вместо того, чтобы дать ему новый, показать ему себя, пусть даже и в чужом облике. Людям свойственно менять идеалы, а я об этом забыла. И все-таки, все-таки! Разве в тот момент, когда Черканов ступил на крышу, не был он более привлекателен, более умен и глубок, чем стал впоследствии, когда ничто не омрачало его жизни? Странно, как быстро он перестал задумываться о каких бы то ни было сложных вещах, как легко он превратился в самодовольного и ограниченного эгоиста! Бизнесмен... Ну разве думала я, когда бросилась вперед, чтобы оттолкнуть его от края крыши, что спасаю рядового бизнесмена? Нет, мне казалось, что в лице Черканова мир действительно многое потеряет. На что я рассчитывала? На то, что он станет великим писателем, поэтом, ученым? Смешно!
      А впрочем, ничего смешного в том, что получилось, нет. Ведь я управляла ситуацией и должна была сделать ее иной. Я должна была заставить его задуматься, а не ограничиваться тем, что обеспечила ему душевное равновесие и подтолкнула к успеху. Относительному, в общем-то, успеху. Я не пожелала бы такого себе!
      Я не хотела успокаивать себя тем, что все дело в изначальной ограниченности - скорее всего, лишив его страданий, я лишила его стимула к развитию. Точнее, развитие, безусловно, продолжалось, но не так, как я надеялась - отсутствие сильных переживаний не сделало его мягче и терпимее, не заставило его желать нового знания, открывать новые горизонты: нет, он остановил свой выбор на материальном благополучии, поскольку душевное уже было достигнуто. Он ведь даже не задумывался, за счет чего, - а если и задумывался, это его только раздражало.
      И вот тогда мне попали в руки эти записи, - история человека, умершего от неизлечимой болезни, которой он страдал с двенадцатилетнего возраста. Человека, полюбившего в конце своей жизни, как это водится, совершенно недостойную его девицу, ограниченность которой была прекрасно видна мне из его писем к ней, где он вскользь упоминал о некоторых ее поступках, придавая им, как и всякий влюбленный, бог весть какое значение и черт знает какую трактовку. Мне было ясно, что предмет его необъяснимого восхищения исключительно бледен, ибо то была женщина бесхарактерная, закомплексованная, не умеющая принять ни одного смелого решения, не имеющая возможности ни оценить ума любящего ее человека, ни облегчить его страданий. Хотя - казалось бы - ей ничего не стоило это сделать. Удивительная черствость в сочетании с непроходимой глупостью - да за что же он вообще ее любил? Какую "внутреннюю связь" с ней мог ощущать?
      Я думала об этом несколько дней подряд, перечитывая его записи, стихи, рассказы - по профессии он был литератором. Стихи мне не слишком понравились, переводы были куда лучше. Но самое сильное впечатление произвели на меня его письма, адресованные той женщине. В них он был наиболее откровенен. В них он не боялся ни жаловаться, ни показаться слабым. Да он и не был слабым, несмотря на то, что подробно и открыто говорил ей о своих чувствах, которые, без сомнения, мучили его и причиняли сильную боль. Да и можно ли было не страдать, находясь в том положении, в котором он находился в последние годы: помимо почти постоянной физической боли - безответное влечение к недостойной, не понимающей его женщине, ожидание близкой смерти - и сознание того, что ничего не успел. При мысли о том, что пришлось вынести этому человеку, я чувствовала, как гаснет во мне моя собственная боль и растет презрение к Черканову - ему и не могло хватить ума оценить то счастье, которое может дать человеку избавление от боли: у него и боли-то не было!.. Ему было всего лишь двадцать лет, и он не был гением, чтобы постичь человека и мир; видимо, он был слишком слаб, чтобы вынести даже самые незначительные неприятности. И это ничтожество еще недавно привлекало меня?
      Нет! Не тот объект я выбрала, не тот способ действий. Избавь я от боли того, чьи письма, напечатанные, лежали передо мной, он оценил бы это совсем иначе. Я открыла бы перед ним возможность сделать то, чего он не успел сделать; я могла бы подарить ему множество спокойных часов и дней, которые он мог посвятить работе, размышлениям, искусству. И я сделаю это! Еще не знаю как, но сделаю!
      В глазах у меня внезапно потемнело, мелькнуло перевернутое темно-синее небо с яркими точками звезд, и я уловила тонкий аромат цветущего жасмина. Откуда ни возьмись, накатила волна теплого таинственного мрака, обволокла меня, подобно черной пушистой шали, и наступила внезапная тишина, нарушаемая только заливистыми трелями соловья; от этого звука хотелось плакать. Потом я услышала вокруг чьи-то стоны. По ногам пробежал легкий сквозняк. Оглянувшись, я увидела позади себя квадратное окно, за которым виднелась густая крона какого-то дерева. Постепенно глаза стали привыкать к темноте, и я увидела, что нахожусь в просторном помещении, заставленном железными кроватями; на них лежали люди, некоторые из них громко стонали, кричали, звали маму. Я стояла в изголовье одной из них, и похоже, никто меня не замечал.
      Мое желание исполнилось. Я перенеслась на тридцать с лишним лет назад, в больницу, где лежал тот, чьи письма я читала, и конечно же, я стою возле его кровати. Я отчетливо вспомнила тот эпизод, который перечитывала, прежде чем оказалась здесь; он писал женщине, которую любил, что однажды перенес операцию, после которой, несмотря на то, что на ночь ему сделали укол морфия, провел худшие пятнадцать часов в своей жизни. "Когда человеку слишком плохо, - писал он, - то очень помогает просто почувствовать, что рядом человек-друг. Именно прикосновением, потому что способность душевного восприятия на какой-то срок парализована приступом боли. По-моему, это очень естественно и человечно. Но интересно, позволили бы подержать себя за руку Вы или усмотрели бы в этом какой-то криминал?". Что за глупый вопрос у него возник, подумала я, читая это. Впрочем, он и обращался с ним к эгоистичной, обыкновенной женщине, и мне неважно, как поступила бы она; а я твердо знаю, что буду делать. На мгновение мне стало страшно - сильнейшая физическая боль - это то, чего я никогда не испытывала. Смогу ли я ее выдержать? Я сделала шаг вперед и вгляделась в лицо на подушке - черные разметавшиеся волосы, сжатые губы, едва заметно вздрагивающие ресницы. Он не издавал ни единого стона, но я чувствовала, чего ему это стоит, и сердце мое сжалось от жалости и нежности. Пусть его боль станет моей. Пусть она даже убьет меня, - могу ли я допустить, чтобы он так жестоко страдал? Нет! Ни за что!


***

      Тяжелый удушливый мрак и острая, режущая боль: больше в его мире не было ничего. Изредка проносились обрывки спутанных мыслей, случайные образы. Голова кружилась, но заснуть было невозможно. Он стискивал зубы, чтобы не застонать. На соседних кроватях ворочались другие больные - у всех были намного более легкие случаи, но некоторые не стеснялись то и дело громко вскрикивать. От их движений и стонов боль, казалось, становилась еще невыносимей. Хоть бы потерять сознание. Хоть бы мгновение не чувствовать, как безжалостные зубы боли терзают его тело. Минутами он готов был поддаться слабости и позвать на помощь хоть кого-нибудь, но затуманенное сознание периодически вспыхивало одной и той же мыслью: "Нет. Ты должен справиться сам. Ты не можешь быть слабым. Ты не имеешь права сдаваться". О черт, я никогда не был слабым! Но мне больно - мне слишком больно, я не могу, не хочу терпеть дольше. Но бежали секунды, и он продолжал молчать. Иногда в полубреду перед ним возникал образ Анны. Высокая, худощавая, с изящными ухоженными руками и немного взволнованным, застенчивым лицом. Она была далеко. Она никогда не отвечала на его чувства. Но неужели, если бы она знала, как ему больно сейчас, она не пришла бы? "Пусть нет в тебе любви... Но жалость - есть!" Он прошептал ее имя и тут же закусил губу, чтобы не закричать. Конечно, она не придет. Потом скажет, что при всем желании (которого не было, но которое она припишет себе, чтобы пощадить его) не могла прийти.
      Он открыл глаза, ожидая увидеть одну и ту же картину - квадратное окно и рассыпанные по черному небу звезды. Когда же закончится эта ужасная ночь?
      На фоне окна четко вырисовывался чей-то неподвижный силуэт. На какую-то долю секунды боль стала немного слабее, и он успел разглядеть длинное светлое платье, слегка поблескивающее в неверном мерцании звезд, длинные пушистые волосы и маленькую стройную фигуру. Женщина бесшумно шагнула к его кровати и опустилась на стоящий рядом стул. Ее глаза смотрели пристально и странно, их выражение было невозможно угадать.
      Он и не успел. Боль обрушилась на него с новой силой, и сознание снова затуманилось; осталось только упорное стремление выдержать и этот натиск - зачем? - неизвестно.
      Женщина молча смотрела на него. Несколько секунд назад она услышала, как он прошептал имя, знакомое ей. Она всматривалась в четкие очертания его высокого лба, черные брови, тяжелый подбородок, тени под глазами. Она уже знала, как выглядит та, которую он ждет. Разум из последних сил сопротивлялся нахлынувшей боли и не мог препятствовать проникновению в память. Незнакомка смотрела на него, словно перед ней была открытая книга, полная ярких цветных иллюстраций.
      - Анна, - прошептала она так, чтобы больной не услышал. - Я не хотела! Не хотела! Но должно быть, другого выхода нет...
      Она снова повернулась к мужчине, лежащему на кровати. Лицо ее начало меняться; она стала выше ростом и чуть полнее; длинные волосы свернулись жгутом и тяжело упали вдоль спины; лицо стало хорошеньким, но заурядным.
      Неуверенным жестом, еще не привыкнув к новому облику, она вытерла струящиеся по щекам слезы и склонилась над больным. Он приоткрыл глаза, и она поняла, что он ее узнал, по той внезапной радости, которая блеснула на дне его зрачков. Она замерла, услышав его задыхающийся голос:
      - Анна? Вы здесь? Вы?..
      Видимо, снова начался приступ боли, потому что он отвернулся; но несмотря на это, она видела, как исказилось его лицо, как он силится не показать ей, насколько ему больно, боясь испугать. "Какая же она дрянь, эта Анна, - подумала незнакомка, - ведь ей ни за что не пришло бы в голову прийти сюда. Разве она не знает, что ему от этого все-таки могло бы быть немного легче? Знает. Но ее нет здесь".
      Горячая рука нашла ее руку и схватилась за нее, как хватаются за соломинку. Женщина вздрогнула; нежность и печаль заполнили ее сердце, и она взяла его руку обеими руками, наклонилась и поцеловала ее. А потом , прижав его ладонь к своей мокрой от слез щеке, глубоко вздохнула и сосредоточилась.
      Боль ударила ее, как раскаленный топор. Это было совсем не то, что в первый раз, когда ей пришлось иметь дело со страданиями, которые даже слабому человеку удалось загнать в угол. Боль была чудовищна и внезапна; она едва не заставила ее отказаться от своих намерений. Она вскочила, дрожа и кусая губы до крови, но не выпустила его руки. Боль росла. Ей казалось, что ее тело разрывается на части. Сознание начало гаснуть, но как происходило его становление, чему учили падения и взлеты. Он давал ей читать своих любимых авторов. Его глаза светились неземным счастьем, счастьем человека, перед которым, после долгих лет страданий, внезапно распахнулись двери рая; и он, всей грудью вдыхая его фантастические ароматы, потрясенный его необычайной красотой и размахом, открывал перед ним всю свою душу, изливал на него всю свою нежность, благодарность, умиление. Исцеленный ею, он был прекрасен, как сама жизнь; ничто, казалось, не изменилось в нем, только глубокая, всепоглощающая радость светилась в его темных глазах там, откуда раньше нерешительно выглядывала загнанная в самые далекие закоулки сознания непреодолимая тоска человека, обреченного на неподвижность и скорую смерть.
      Он целовал ее губы, руки, глаза; он предлагал ей выйти за него замуж; он говорил, что любит ее, вспоминал их - нет, не их! - первую встречу. И он не понимал, отчего эти воспоминания вызывают слезы у нее на глазах. Сначала он приписывал их растроганности и чувствительности, но постепенно - она это заметила - у него начали возникать какие-то смутные сомнения. Слишком внимательно он смотрел на нее, слишком подолгу задерживался взглядом на ее бровях, волосах, скрученных ненавистным ей жгутом, тонких нервных руках, изящных щиколотках. Она чувствовала, что приближается решающий момент, но оттягивала его. С того самого мгновения, как она уступила своей слабости, она не могла почувствовать в себе той решимости, с которой бросила вызов его боли; теперь, перед лицом своей собственной, она как никогда ощущала свою беспомощность.
      И вскоре момент настал. Они сидели у него дома, в библиотеке, за низким столиком, и пили кофе. Она видела перед собой его улыбку и почти не слышала, что он говорит. Тиканье настенных часов неумолимо напоминало ей о том, что время идет, и скоро вернется из своей поездки настоящая Анна. Она мимолетно бросила взгляд на собеседника - в его улыбке ей почудился оттенок признательности - и внезапно побледнела. Она вспомнила фразу Тургенева о том, что любовь может возникнуть даже из ненависти и презрения, но никогда - из благодарности. Она отвернулась, не слыша, что он говорит ей, и смахнула слезы с ресниц.
      - Анна, - тихонько окликнул он ее.
      Она медленно обернулась. Глаза их встретились.
      - Вы изменились, Анна, - сказал он, беря ее за руку и нежно провел по ее щеке кончиками теплых пальцев. - Что с Вами? Скажите мне. Ведь я всегда с Вами искренен - почему же Вы скрываете от меня свои мысли? Кто огорчил Вас? Могу ли я Вам помочь?
      Она отрицательно покачала головой. Губы ее совсем побелели.
      - Но в чем же дело? - настаивал он. - Вы же знаете, много раз я и сам приходил в отчаяние - мне казалось, что у меня нет выхода. Но это была слабость. Я не хочу, чтобы Вы испытали такую же боль, какую испытывал я, хотя она и делает сильным характер и учит нас вдвое больше ценить жизнь; я отдал бы все на свете, лишь бы у Вас никогда не было такого лица, как сейчас... Скажите, что случилось? Прошу Вас.
      - Вы бы все равно скоро узнали, - вздохнув, сказала она, отнимая свою руку. - Лучше, если я скажу Вам.
      Он слегка побледнел, взволнованно, с беспокойством глядя на нее. Она подняла руки над головой и расплела ненавистный жгут, дурацкую украденную прическу. Чужие волосы, прямые, как трава, рассыпались по плечам.
      - Я не Анна.
      - Что?
      Он вскочил, и она поняла, что он поверил, поверил в первую же минуту, хотя она все еще сохраняла чужой облик. И встала тоже. Вышла из-за журнального столика и двинулась к нему навстречу. Ее лицо менялось. Он видел, как тают знакомые дорогие черты, как сквозь них проступают другие - правильные, но неопределенные. Милые пушистые брови стали тонкими, изломанными. Волосы легли бронзовыми кольцами. Глаза потемнели, удлинились ресницы. Перед ним стояла маленькая женщина в длинном платье цвета льда. И он не знал ее.
      - Кто Вы? - он сам не ожидал, что голос его может быть таким сухим и жестким. - И зачем Вам, черт побери, потребовалось все это проделывать? - но увидев блеснувшие в ее глазах слезы, он уловил в них что-то, уже ставшее ему знакомым и дорогим. - Простите, - мягко сказал он. - Просто для меня это было... Как-то внезапно... Я, право же, ничего не понимаю. Хотя, - продолжал он, усадив ее на прежнее место и садясь напротив, - я должен был понять, что в моем неожиданном исцелении есть что-то мистическое. Но я не мог ни о чем думать... Я был слишком поглощен своим счастьем, и видимо, кажусь Вам страшным эгоистом. Но кто же Вы? Почему Вы помогли мне?
      - Для Вас у меня, наверно, нет имени, - тихо сказала она. - Я - избавитель. Я родилась десять лет спустя после Вашей смерти, в семидесятых годах.
      Он вздрогнул.
      - Откуда Вы узнали обо мне? - спросил он резко.
      - Я читала Ваши письма к Анне. Они, - она бросила ему на колени небольшой томик, - были посланы ею одному человеку, чьи книги Вы читали незадолго до смерти и давали читать ей, и изданы им в середине восьмидесятых.
      Он медленно взял книгу, бросил беглый взгляд на дату и начал перелистывать страницы. Она видела, как он сдвинул брови и закусил губу.
      - Анна переслала их издателю? Я правильно понял? - переспросил он, на мгновение подняв потемневший взгляд.
      - Да, - жестко ответила она.
      Он положил книгу на стол и прикрыл глаза. Женщина наблюдала за ним; непонятное ожесточение, мстительное желание заставить его, пусть против воли, посмотреть на предмет своего поклонения другими глазами, охватило ее.
      - После Вашей смерти, - безжалостно сказала она, - Анна вышла замуж и родила ребенка. Незадолго до того, как умереть, Вы неоднократно делали ей предложение. Но она не хотела связывать свою жизнь с обреченным человеком. Ваша болезнь была неизлечима. И хотя Вам удавалось хотя бы отчасти жить полноценно, - этому способствовал Ваш сильный характер и огромное личное обаяние, - добиться ее любви Вы не сумели. Она колебалась, соглашалась и отказывала Вам, приписывая себе всевозможные муки, которых никогда не испытывала...
      - Перестаньте, - простонал он, сжав виски. - Я прошу Вас...
      - Примерно за неделю до смерти, - твердо сказала женщина, не сводя прямого взгляда с его искаженного лица, - Вы написали в письме к ней: "Кому нужна была в мире моя любовь, которую я пытался найти в себе, выразить? Целиком никому она не понадобилась. Словно сожгли попусту целый нефтяной пласт, вместо того, чтобы превратить его в горючее для машин и самолетов, в синтетику, в электроэнергию. Горит попусту нефтяной факел, и даже Вы отворачиваетесь от этого бесполезного зрелища..." Хотите взглянуть?
      - Нет, нет, - он жестом остановил ее. - Я верю, Вы говорите правду, хоть она и невероятна.
      - Вот как? - ее глаза остро сверкнули, и она вскочила с места. - Так скажите же мне тогда, почему, почему Вы продолжаете мечтать о ней? Я дала Вам возможность снова обрести здоровье. Я люблю Вас, я могу подарить Вам еще больше, чем подарила уже. Я лучше, чем она, понимаю Вас. Каждое движение Вашей души мне дорого, Ваша боль для меня - моя боль. Я молода, я красивее и честнее Анны; так почему же Вы не любите меня? Разве я не больше, чем она, заслуживаю любви такого человека, как Вы? Да разве могла эта женщина, со своим пустым сердцем и глупой головой, оценить Вашу силу, Вашу страсть? В чем Вы видели ее необыкновенность? Объясните мне, в чем?! - она замолкла, с удивлением увидев, что он смотрит на нее с грустной нежностью, и невольно попятилась.
      Он встал, подошел к ней и поцеловал ее руку.
      - Не... Не делайте этого... - пробормотала она, отшатываясь.
      Он положил ей руки на плечи и заглянул в самую глубину страдающих черных глаз.
      - Бедная девочка, - сказал он, покачав головой. - Как же Вы пошли на это?
      Он подвел ее к дивану в глубине комнаты, усадил на край и сел рядом, не выпуская ее руки.
      - Я понимаю, что Вы чувствуете, - сказал он с грустью, - я Вас понимаю, так же, как и Вы понимаете меня. Но оба мы не можем сказать, почему возникает любовь; почему мы всегда любим не того, кого следует, а того, кого выбирает наше сердце. Я доверяю Вам. Это ничего, что Вы читали мои письма; такому человеку, как Вы, конечно, не пришло бы в голову смеяться надо мной. И я вижу по Вашим глазам, слышу из Ваших слов, что Вы не стали презирать меня за жалобы, - Вы меня полюбили. Но это, конечно, лишь потому, что никогда не были тем человеком, которого любил я...
      Вы говорите, Анна не стоила моей любви, но разве для любящего имеет значение, умен или нет тот, о ком он мечтает? Не знаю, почему, но я любил ее такой, какая она есть, - со всеми ее недостатками. Вот что я подметил почти сразу с того момента, как увидел Вас в ее роли: Ваши глаза всегда были откровенны, они выдавали противоречивые чувства, обуревавшие Вас, и это ставило меня в тупик, - глаза Анны, напротив, всегда поражали меня своей непроницаемостью. У нее было множество мелких слабостей и несовершенств, - а в Вас я этого не видел. Но Ваша внешность и то счастье, которое Вы мне подарили, на время ослепили меня, - это моя вина. Я не должен был поддаваться эмоциям... Но... Конечно же, Вы меня понимаете.
      Она кивнула.
      - Я понимаю Вас, - тихо произнесла она. - И понимаю так, что Вы намерены отказаться от меня и снова пытаться добиться ее?..
      - Разве я мог бы поступить иначе? - спросил он, проводя рукой по ее бронзовым волосам. - Я не отрицаю: Вы лучше, Вы красивее; в Ваших словах чувствуется ум, в рукопожатии - сила; Вы выдержите, я знаю. Быть может, Вы даже сильнее меня, - он неловко усмехнулся. - Физическая боль - хороший тренер, но здесь его методы, похоже, дали осечку...
      Она гневно оттолкнула его и поднялась с дивана. В ее глазах зажегся опасный огонек.
      - А готовы ли Вы, - спросила она с издевкой, - готовы ли Вы, отказываясь от меня, отказаться и от того, что я подарила Вам? Хотите, та боль, которую Вы испытывали тогда, в больнице, вернется обратно? Хотите, Вы снова станете неизлечимо больным, никому не нужным, станете калекой, которому требуется постоянный уход? Хотите прожить свою жизнь так, как описано в этой книге, хотите "попусту сжечь целый нефтяной пласт"? Хотите? Я могу Вам это устроить!
      Она с торжеством отметила, что он смертельно побледнел; руки его задрожали, и он сжал их в кулаки; ужас, мольба и страдание слились в устремленном на нее взгляде. Он отклонился назад, а на ее лице блуждала презрительная улыбка.
      - Нет! Пожалуйста, не надо... - прошептал он. - То же самое... Снова?.. Я не переживу второй такой ночи... Не переживу!
      - А зачем Вам жить? - с жестокостью отчаяния выкрикнула она. - Вы сказали сами в одном из последних писем, что никогда человек не сможет достигнуть вершины, если любовь его не находит взаимности. Вы уже знаете это - от меня, - но хотите убедиться на практике?
      - Нет... Нет, - он закрыл лицо руками, и вся злость ее вдруг испарилась.
      Она подошла к нему, села у его ног, и обхватив руками его колени, горько заплакала. Она чувствовала нежность его рук. Он достал из кармана платок и вытер струившиеся у нее по лицу жгучие слезы.
      - Вы знаете, что я бы никогда так не поступила, - сказала она, овладев своим голосом. - Вы не можете быть со мной, но не для этого я пришла к Вам. Быть может... Быть может теперь, обретя здоровье, Вы сможете найти свое счастье.
      - Если месть способна помочь Вам, - тихо и серьезно сказал он, пристально глядя в ее глаза, - я готов взять ту боль обратно. Не стоит обращать внимания на минутную слабость. Если Вы жалеете, что помогли мне, не бойтесь - верните мне все то, от чего избавили. Смерть меня не пугает. Разве что... Иногда. Но это не имеет значения.
      Она поняла, что он не лжет и не играет, и посмотрела на него сквозь слезы.
      - Перестаньте, - прошептала она. - Я не хочу запоминать Вас слишком привлекательным - так мне будет гораздо труднее Вас забыть. Прощайте. Будьте счастливы, - она вымученно улыбнулась, - и не сжигайте попусту ценное сырье... - шутка вышла грустной; женщина повернулась и вышла на середину комнаты, кивнула ему и исчезла. Пораженный, он рванулся вперед, желая в последний раз прикоснуться к ней, но рука встретила лишь воздух.
      Раздался звонок в дверь. Все еще размышляя о происшедшем, он рассеянно вышел в прихожую и щелкнул замками.
      На пороге, в широкополой шляпе с яркими шелковыми завязками, с волосами, перевязанными жгутом, в легком закрытом платье из светло-бежевой материи, стояла Анна.
      - Привет! - весело сказала она. - Я только вчера вернулась. - тут в ее лице что-то дрогнуло, брови поползли вверх, лицо вспыхнуло расцветающей радостью, в которую еще не верится до конца. - Вы... Вы ходите? - потрясенно прошептала она.
      - Да , - небрежно ответил он. - Чудеса иногда случаются. Проходите же, проходите, - и он, пропустив ее в квартиру, захлопнул дверь.


***

      Я вернулась в свое время. Каждый человек надежными цепями прикован к нему. Он знает и понимает свое время так, как ни одно из последующих поколений не узнает и не поймет. Я вернулась совершенно подавленной и почти не способной рассуждать, и мое время отнеслось к этому так, как с моей точки зрения и и следовало - равнодушно. Не помышляя ни о каких целях, ни о чем не думая, я механически занималась поисками квартиры, восстановлением в университете, устраивалась на работу, получала от кого-то деньги, и все это мне удавалось. Жесткие условия, навязываемые любому, кто решает поселиться в мегаполисе, для меня были привычны. Прошел почти месяц после моего печального путешествия в прошлое, прежде чем я начала снова замечать окружающий мир и интересоваться им. Но все было уже не так, как раньше.
      Я часто думала: стоило ли мне вообще рассчитывать на то, что человек, избавленный мной от боли, полюбит меня? Не было ли это глупым, да и ненужным, в сущности, желанием? Так ли нужна мне чья-то любовь? И правильно ли ее добиваться?
      За год я тщательно изучила свой дар и свои возможности. Теперь для меня не составляло ни малейшего труда по собственному желанию моментально перенестись на десять, двадцать лет назад в любое место, а для того, чтобы облегчить страдания человека, достаточно было испытывать к нему хотя бы легкую симпатию. Даже один-единственный жест, способный расположить меня к собеседнику, позволял мне проникать в его память, воссоздавать хранящиеся там образы и устанавливать с ним прочный контакт. Я научилась автоматически разрывать возникающую при контакте близость; теперь это было легко; к тому же, когда ни к кому всерьез не привязан, когда по сути одинок, почти все дается куда проще...
      Мне казалось в это время, что не стоит, в конце концов, рваться куда-то в заоблачные высоты; довольно и того, что есть возможность делать что-то нужное для обычных, рядовых людей. Пусть в массе своей они мне малоинтересны, - именно они составляют современное общество, мое общество, ту среду, в которой я выросла, - и разве я не обязана ей своим становлением и в какой-то мере - своим даром?
      Я стала довольно известна, и закончив университет, без труда смогла открыть свой "психофизиологический центр"; прибегнув к рекламе, хотя она и вызывала во мне отвращение, я сумела "раскрутить" его. Клиентов было много; приходили и мужчины, и женщины, молодые и пожилые; часто родители приводили на прием своих детей. С последними было проще всего. Мысли их просматривались как сквозь протертое стекло, поскольку мыслей практически не было; обуревавшие молодежь эмоции, чудовищные на первый взгляд, почти всегда оказывались на самом деле слабыми и стандартными, просто очень плохо контролируемыми. Я не видела даже смысла снижать их остроту, но мне за это платили, и я добросовестно работала серпазилом, поскольку это было выгодно и мне, и платившим. Но за этот долгий и ничем, казалось, не примечательный год я стала совсем по-иному относиться к людям.
      Постепенно я поняла, что люди моего времени - жалкие, ущербные, вечно ноющие существа. За время работы передо мной прошли сотни, - нет, тысячи лиц, и все они были одинаково щедро отмечены глупостью, тщеславием и меркантильностью. Я брала их за руки и снимала боль, почти ничего при этом не чувствуя - проблемы моих пациентов казались мне не более существенными, чем комариный укус. Молодые девицы - все до единой непроходимо тупые или как минимум безнадежно наивные - приходили ко мне, заливаясь наигранными слезами, и поверяли тайны, которые я знала заранее. Все истории сводились к одной и той же проблеме. Каждый мой клиент хотел по сути одного - личного спокойствия и еще больше - независимости от окружения, исключая наиболее близкое. У женщин это желание проявлялось четче всего: она его любила, он ее нет; значит, жизнь не имеет смысла... Конечная цель людей моего времени была одной и той же: деньги, как средство обретения независимости, как возможность выставить на всеобщее обозрение свою не заслуживающую внимания личность, и присутствие человека, способного обеспечить им душевный, а точнее, физический, - комфорт. Я привыкла обращаться к ним с ободряющей улыбкой, хотя чаще всего мне хотелось язвительно засмеяться им в лицо. У старшего поколения проблемы обычно заключались либо все в той же нехватке денег, либо в чрезмерной, как они себе воображали, ответственности, хотя на самом деле никакого особенного груза они на себя не взваливали. Я искала в каждом из проплывавших мимо лиц хотя бы проблеск силы, мысли, желания действовать во имя настоящей цели, но ничего этого в них не было. Были истерические выплески, искусственная гордость, питаемая энергией взвинченных нервов; были заумные рассуждения, напрасно претендующие на глубину; были припадки суетливости, которые люди с готовностью принимали за бурную деятельность во благо человечества, - но все это было и оставалось до обидного мелким, бессмысленным, как копошение муравьев в своей куче.
      В первые месяцы я часто вспоминала свое путешествие в прошлое, вспоминала человека, которого любила. Едва вернувшись в свое время, я обшарила несколько библиотек в поисках каких-нибудь материалов о нем: мне важно было знать, как отразилось мое вмешательство на его жизни, не причинила ли я в результате вреда там, где стремилась помочь. Книга его писем не была издана. Мне удалось (с большим трудом) отыскать в одном из сборников несколько его сонетов; сохранились и переводы. Но больше не было ничего. В биографической справке, случайно найденной мной в одной из книг, сухо упоминалось о его болезни, и - на мгновение я ощутила нечто, отдаленно напоминающее то счастье, которое я испытала, гуляя с ним по залитым солнцем улицам южного города, - его удивительном выздоровлении. Спустя полгода после этого он женился на Анне и они переехали в другое место, куда-то на северо-запад. Он умер, когда мне исполнилось шестнадцать, в конце восьмидесятых. Значит, я подарила ему двадцать лет жизни - но кто знает, какими они были... По крайней мере, женщина, которую он выбрал, все эти годы была рядом с ним.
      Вспоминал ли он меня? Вряд ли. Да и зачем. Я научилась забывать, и забывать прочно. Просмотрев единожды интересующие меня материалы, я больше не возвращалась к ним. Воспоминания и всякие переживания по этому поводу уже не имели никакого смысла.
      Я не боялась увлечься кем-то снова. Но в моем времени некем было увлекаться. Иногда, разговаривая с очередным клиентом, я случайно замечала в его взгляде нечто, похожее на понимание; но всмотревшись, убеждалась, что это мне лишь показалось. Крохотное количество ясных и честных мыслей у людей моего времени было безвозвратно погребено под спудом житейских мелочей и частнособственнических интересов.
      Эти люди ничего не читали, ни к чему не стремились. Они жили бездумно, инстинктивно ища наиболее удобный угол, где можно было бы свернуться калачиком на мягкой подстилке. Если они что-то делали, то лишь потому, что без этого им было бы не выжить, но в то же время все их помыслы были устремлены к постоянному желанию расслабиться. Вначале я пыталась заставить их задуматься о том, что хорошего в этом ощущении безмятежного покоя, равнодушного бессилия и безразличия, - но они смотрели на меня удивленно, и от этого их глупые лица становились еще глупее.
      Мужчины были пассивны и слабохарактерны, но еще хуже казались мне женщины: манерные, жеманные, источающие резкий запах ментола и духов; толстухи с распухшими венами и глубокими декольте; легкомысленные пустышки с фигурами и походкой западных манекенщиц; растрепанные грязные шлюхи богемного образца, с руками, по локоть унизанными самодельными бисерными браслетами. У них были примитивные вкусы, банальные жесты, плоские шутки, и каждое слово, которое оно произносили, отдавало невероятным ханжеством и в то же время пошлостью. Они картинно кривили накрашенные губы, едва заслышав бранное слово, и все до единой, не сговариваясь, делали вид, что верят в бога; они постоянно думали о своей внешности и о том, как понравиться мужчине; мужчина же в их представлении лучше всего олицетворялся не очень хорошим быком-производителем заурядного колхоза, но непременно с вызолоченными рогами и копытами. Они были к тому же обидчивы, злопамятны и склонны к интригам; их вечные жалобы на плохое самочувствие, депрессию, аллергию и холодность мужей уже в первые недели постоянной работы стали нагонять на меня страшную тоску.
      Между тем меня высоко ценили, и слава моя росла; увеличивались, соответственно, и гонорары. Я стала одним из самых известных экстрасенсов города; у меня появились постоянные клиенты с толстыми кошельками. Я смогла купить себе квартиру и обставить ее. У меня был счет в банке и множество дорогих безделушек. Я могла позволить себе отдыхать на любом из мировых курортов или обзавестись виллой и яхтой. И все это было мелко, жалко и отвратительно , - в то время как мои клиенты даже не пытались скрыть своей зависти - им казалось, что обретя независимость, которую якобы дадут им материальные средства, они тут же воспарят на самые недосягаемые вершины. Как наедине с собой я смеялась их глупости и как презирала ее!
      Бывало так, что эти люди объяснялись мне в любви, неизвестно почему полагая, что я, признанный ими же экстрасенс, маг и целитель, не замечу, что при этом в их глазах, как у героини Фицджеральда, блестит золото. Были, впрочем, признания и относительно искренние, - я была достаточно красива и мое положение, вероятно, сообщало воображаемому моими поклонниками облику дополнительную эффектность; но их чувства были отравлены либо привитым с детства практицизмом, либо дешевой сентиментальностью. И мне ничего не стоило, небрежно коснувшись их холодных рук, изгнать себя и связанный со мной легкий дискомфорт из ленивого круговорота их ничтожных мыслей.
      Прошел год, и наконец я отчетливо поняла, что не могу продолжать жить той жизнью, которую веду. Наступил предел. Мне дано больше, чем кому-либо, черт возьми! Мне нужно действовать!
      Но как? Что я могу изменить в непрерывном течении истории, будучи твердо уверена в том, что совершаю благо?
      Политика? Как однозначно разобраться в том, трагедией или спасением для страны была смерть какого-нибудь очередного лидера? Петр Первый, по-овечьи прославляемый моими современниками, был жесток и деспотичен; правление Елизаветы одними источниками называлось мудрым, другие нападали на нее и обвиняли в легкомыслии ; Иван Грозный, заклейменный как убийца, пользовался в свое время всенародным одобрением, которого не смог завоевать сменивший его лояльный Годунов. Вмешательство в историю, этот по-настоящему решительный шаг, требовал более обширных познаний, и вероятно, более глубокого ума, чем мой ограниченный - хотя я ненавидела себя за эту ограниченность - женский ум.
      Одного за другим я перебирала известных людей; я хотела найти среди них того, чья судьба могла бы однозначно, со всех точек зрения и во все времена оценена как трагическая; мне нужно было определить для себя только одно имя - и долой все сомнения, долой пустую трату времени и сил на исцеление ничтожеств! Ничем и никогда не сможет им помочь никто - ни правитель, ни герой, ни волшебник, - если они будут оставаться такими. Мое время - время деградации под личиной сосредоточения, время торжества ханжества и мещанства над прямотой и бескорыстием, время гнуснейших предательств и глупейших ошибок - что оно такое, как не следствие цепи предшествующих событий? Так разве не должна я, наделенная уникальной возможностью перемещения в пространстве и времени, в нужном месте разорвать эту неверно спаянную цепь, уничтожить дефектное звено и заменить его другим - сверкающим и прочным?
      Сверкающим и прочным. Словно тяжелые двери широко распахнулись передо мной - и за ними я на мгновение увидела другой мир, уходящий в бесконечность, переливающийся тончайшими оттенками цвета и звука; я почувствовала запах скошенной травы, который был мне, - человеку, вся жизнь которого прошла в мертвом городе гранитных набережных, - почти незнаком; но тем острее я ощущала его, тем сильнее он притягивал.
      В истории было по крайней мере две таких судьбы, по крайней мере два трагических поворота; я знала твердо, что никто - по крайней мере из современников - не посмеет упрекнуть меня за то, на что я в эту минуту решилась. Мне не нужно было заниматься бессмысленными поисками смысла жизни и задавать себе нелепый вопрос "зачем". Погибли те, кто не должен был погибать. Пушкин и Лермонтов. Тридцать семь и двадцать шесть.
      Я ни минуты не колебалась, делая выбор. Они оба были мне дороги, но один умер, окруженный многочисленными почитателями; у него была семья, дети, блистательные женщины; его жизнь была яркой и насыщенной в большей степени радостью, нежели страданием; у него были друзья, были близкие люди. И главное, у него было время - часы, месяцы, годы. Одиннадцать лет бурной, стремительной, как горный поток, жизни, жизни, которая не меньше, чем ему, нужна была другому. Почему же у другого жизненный путь оборвался так бессмысленно, как не обрывался ничей? И разве могут быть сомнения, что за эти отнятые у него одиннадцать лет он пошел бы дальше своего предшественника? Хлесткие струи дождя, ворохи цветов, принесенных глупыми утонченными дамами... На кой черт ему было запоздалое поклонение этих расфуфыренных дур?
      То, что он оставил... Я знала наизусть все, что когда-либо было им написано и дошло до моего времени. Я думала как он или во всяком случае была уверена, что думаю как он. Ах, Россия, жалкая и жестокая страна! Как всегда! Но чего же я жду?
      В комнате внезапно потемнело. Должно быть, начиналась гроза. А я видела сплошную стену дождя, обрушившуюся на далекую южную гору близ Пятигорска; потоки воды, заливающие ее подножие. Сто шестьдесят лет назад.
      Сверкнула первая молния. Зазвенели хрустальные безделушки на трюмо. Порыв ветра с треском ударил по оконной раме, рванул тюль, взметнув его к потолку; треснуло зеркало, и мое отражение в нем, перечеркнутое ломаной линией, шагнуло мне навстречу.
       - Ты не находишь, что это уже перехлест? - моя зеркальная копия насмешливо улыбалась. - Чем тебя не устраивает существующая жизнь, где ты твердо знаешь свое место? Или тебя, как подростка, тянет на подвиги?
      - Кто ты такая? - спросила я отраженную женщину.
      - Очевидно, нечто вроде твоего второго, лучшего, практического "я". Никак ты собралась осчастливить мир, вернув ему жизнь гениального поэта?
      - По-твоему, это не цель?
      - О, что намерения благие, я и не сомневаюсь. Вот только исполнение не продумано. Да и то, что тобой движет, тоже не осознано как следует. Ну-ка, давай с трех раз: зачем тебе это надо?
      - Я хочу предотвратить катастрофу. Хочу дать ему возможность оставить человечеству больше, чем он успел.
      - А ты уверена, что он будет тебе за это благодарен?
      Я рассмеялась.
      - Ты намекаешь на мемуары той ненормальной, утверждавшей, что все дело в Вареньке Лопухиной, которую он любил и измена которой толкнула его на фактическое самоубийство? Тебе не кажется, что это примитив? Просто удивительно, насколько обывателям нравится по возможности романтизировать своих кумиров! Они начисто забывают, что это были реальные люди со своими планами и нормальным желанием жить!
      Моя противница иронически улыбнулась.
      - А по-моему, ты тоже не избежала этой печальной участи. Ты его любишь?
      - Нет!
      - Любишь?
      - Нет!!!
      - Любишь... Хуже того - самоотождествляешь. Ты знаешь, что до него себя не дошвырнешь, вот и придумываешь обходные маневры.
      - Не понимаю.
      - Что тут непонятного? Не можешь быть с ним - стань им. Тебе это почему-то кажется простейшим способом переломить ситуацию в свою пользу.
      - Обвиняешь в ставке на превосходство?
      - Причем резонно. Подсознательно ты убеждена, что вне конкуренции.
      - Возможно. Что из этого следует?
      - Что ты заблуждаешься. Ему ты не нужна.
      - Я знаю.
      - Нет, не знаешь! Иначе бы не надеялась.
      - Я не надеюсь.
      - Ты надеялась на это и в первый, и во второй раз. Почему же не быть третьему?
      - Потому что в этом случае финал будет тот же.
      - Правильно. Я просто предупреждаю. Не стоит ожидать награды.
      Повисло молчание. Вспыхивающие за окном молнии отражались в разбитом зеркале.
      - В том мире тебе нет места, - продолжала моя собеседница. - Ты совершенно его не знаешь. Ты не сможешь появиться там , не насмешив весь свет.
      - Хорошо, я постараюсь не задерживаться надолго. Никто не успеет меня заметить.
      - Несмотря на желание спасти, а после - завоевать?
      - Я не собираюсь завоевывать.
      - У тебя бы и не получилось. Разве что перевоплотиться, - ну, скажем, в Марию Щербатову...
      - На этот раз перевоплощений не будет.
      - Слава богу, - и все равно слишком напоминает анекдот!
      - Что ты предлагаешь?
      - А как ты намерена действовать? Застрелишь Мартышку?
      - Хотя бы!
      Отражение покатилось со смеху. Отблески молний золотыми искрами замерцали в глазах.
      - Ну тогда не забудь прихватить современный пистолет с наименее тугим затвором! Зарядить-то сможешь?
      - Приложу все усилия.
      - Ладно, - собеседница посерьезнела. - Придется предоставить тебе некоторую информацию, чтобы ты зря не позорила современность. Твой кумир сам нарвался. Не забывай об этом, иначе будешь выглядеть совсем дурой!
      - Конечно, - издевательски бросила я, - общество всегда ищет изъяны там, где слишком много отличий! Зол, язвителен, чрезмерно горд, самоуверен, нетерпим, циничен, скучен, неделикатен, - умен, впрочем, - в этом сходятся все... Но это, безусловно, ничего не означает...
      - Общество? А ты со своей стороны не забудь упомянуть, что глубоко несчастен, поэтому все прочие качества - следствия невыносимых страданий. Но вот являешься ты, взмах волшебной палочки - страданий нет - все счастливы - два идентичных человека составляют непобедимый тандем - справедливость восстановлена - русская культура спасена!
      Она откровенно потешалась. Склонив голову набок, наблюдала за мной, как удав за кроликом, и я не находила, что ей ответить.
      - Мой тебе ценный совет, - сказала она наконец, вдоволь насмеявшись, - не трогай ты, ради бога, Мартышку. Ему и без того досталось. А уж как ты договоришься с гением отечественной мысли, это твои проблемы. Но сразу предупреждаю - ничего хорошего не жди.
      - Мне ничего и не нужно.
      - Надеюсь. Есть, правда, еще один момент...
      - Какой?
      - Ты собираешься вернуться сюда?
      Я обвела взглядом комнату. Дорогая мебель, сверкающий паркет, тонкий хрусталь, фарфоровые и бронзовые статуэтки. Раскрытая шкатулка на трюмо. Вытекающая из нее нитка натурального жемчуга. Роскошь и все ее атрибуты. Гулкая музейная пустота.
      Я покачала головой. Что-то мне подсказывало, что сюда я больше не вернусь. Собеседница посмотрела на меня в упор, и казалось, - с жалостью.
      - Если не хочешь уничтожить все то, что успела сделать до этого, - сказала она серьезно, - ты должна вернуться. Если ты останешься там и там умрешь , сохранится только последняя спасенная тобой жизнь. Но не другие.
      - Я не намерена умирать.
      - Тебя никто не спрашивает. Ты слишком многого хочешь. Любые, даже неправильные намерения поэта - намерения уже наполовину реализованные, а в сочетании с сильным характером это то, чего даже ты, возможно, не переломишь. Если он все же хотел умереть...
      - Кое-кто тоже хотел умереть. Я не буду выяснять.
      - Вот это, пожалуй, разумнее всего. Только учти, - он ведь может и разгадать тебя. И тогда ближе, чем на выстрел, ты к нему не подойдешь. Людям свойственно защищать свои страдания, - они думают, что в этом их индивидуальность!
      - Я найду способ.
      - Подумай еще раз - а стоит? Будь ты на месте Мартышки, ты бы стала терпеть его выходки?
      - Я не могла бы оказаться на месте Мартышки!
      - Это почему?
      - Потому что Мартышка был глуп. Из-за этого над ним и издевались...
      - Глуп? Ну и что? Платить жизнью за право поиздеваться над глупцом, по-моему, еще большая глупость, так что кто там был в действительности дурак, еще неизвестно... Мартышка действовал в рамках того общества, в котором они оба жили... Ничего некорректного он не совершил... Он убил человека, который оскорбил его. Он прав! И ты на его месте поступила бы так же!
      - Нет!
      - Нет, потому что оскорбивший тебя - великий поэт? Да плевать тебе было бы на это! Великий - и можно все? Ты рассуждала бы о его величии? Не верю! Он издевался над тобой, и ты пустила бы ему за это пулю в лоб - и правильно! По крайней мере с этого момента он был бы лишен возможности насмехаться.
      Я покачала головой.
      - Он... Он не стал бы издеваться над человеком, заслуживающим уважения... Я думаю, Мартышка был... Возможно, какой-то версией Грушницкого... Ничего не представляющий из себя, но способный на интриги человек... " Я себя презираю, а вас ненавижу..." Не следовало, конечно, переходить границы... Наверно... Но в то же время я могу понять, почему Лермонтов их перешел...
      - Ладно, черт с тобой, делай, как знаешь. Но имей в виду, что восстанавливая справедливость, ты рискуешь сделать все наоборот. Мартышка стрелял не в поэта - его интересовал человек, а не абстрактное понятие гения... И человек этот был весьма неприятной личностью, - за что и получил ровно столько, сколько ему причиталось согласно законам общества, законам света. А ты... Ты даже не знаешь этих законов!
      - Я поняла.
      - Ну хорошо. Последний вопрос - готова ли ты заплатить за успех? И какую цену?
      Я молчала.
      - Что предложишь? - настаивало отражение. - Седьмое одиночество? Свою молодость и красоту? Свой дар?
      - Согласна на все три - вместе и по отдельности, - пренебрежительно бросила я.
      - Жизнь?
      - Если понадобится.
      - Допустим, он не хочет жить? Или не может?
      - Я заставлю его.
      - Самоуверенно!
      - Адекватно.
      - А что будешь делать ты?
      - Мне все равно.
      - Так что, ни боли, ни радости, ни стремлений?
      - Не знаю. Возможно, указатель будет в конце пути.
      Собеседница пожала плечами.
      - Ладно, допустим. Что же предпримешь? Ударишь по руке? Думаю, этого будет достаточно.
      - Ложная цель была бы эффектней.
      - Что ты имеешь в виду?
      - Что не пожалела бы жизни .
      Моя противница неодобрительно покачала головой.
      - Помни, что смерть не бывает красивой. Не поддавайся тому, что тебя влечет: не пытайся занять его место у барьера.
      - Это не более глупо, чем его гибель.
      Она досадливо махнула рукой.
      - Ты невыносима! Хотя бы понимала, на что идешь!
      - Чего я не понимаю?
      Ее лицо скривилось в язвительной гримасе.
      - Тебе легко перенестись на двадцать лет назад?
      - Да.
      - А на двести?
      Я молчала.
      - Ты не пробовала, знаю. А как происходит этот переход, когда-нибудь задумывалась? Что для этого нужно?
      - Вероятно, эмоциональный подъем, что-то в этом роде, - неуверенно ответила я.
      - А проще говоря, любовь, - спокойно определила моя собеседница. - И ты еще говоришь, что не любишь его... Да, пожалуй , ты сможешь... Самоотождествление - сильная вещь. Впрочем, это неважно. Важно другое. Ты должна затрачивать на переход какую-то часть своего дара; и сто шестьдесят лет для тебя - не шутка.
      - Никогда не ощущала этого, - резко ответила я.
      - Но имеешь все шансы. Неизвестно, что останется в тебе от экстрасенса, когда ты окажешься там, куда намерена отправиться, - бесстрастно сказала она.
      На мгновение я похолодела, но тут же прямо посмотрела ей в глаза.
      - И что же может произойти?
      Она пожала плечами.
      - Не знаю. Но не забудь, ты собираешься действовать на пределе своих возможностей. А они не так велики, как тебе кажется.
      - Но каковы, в таком случае, их границы?
      Она не ответила и вошла в зеркало.
      - Иди, - донеслось до меня откуда-то издали. - Иди и постарайся все-таки вернуться.
      Вдали прогремел гром. Как занавес, звеня бахромой серебряных струй, раздвинулась пелена дождя, и я шагнула в ее голубеющий просвет.


***

      Медленно текут секунды. Пасмурное небо. Непроницаемые лица. Головокружительный запах трав. Темная грозовая туча, повисшая над Бештау.
      Шаги отмерены. Противники готовы. Звучит короткое слово команды. Мартынов быстро идет к барьеру.
      Боль и злость. Ненавистное воспоминание о вечере у генеральши, об очередном унижении. Жалость к себе, тягучая, как смола, отравляющая разум зависть к надменному противнику. Образ Наденьки, юной и застенчивой, робкой и прелестной. Обида, которую не смыть ни дерзким словом, ни показным безразличием, обида, на которую уже поздно отвечать. Разочарование и удивление в широко раскрытых глазах. Хрупкая удаляющаяся фигурка. И враг - торжествующий, насмешливый, презрительный, жестокий; он наслаждается, он доволен. Чужие страдания словно забавляют его; в черных глазах - дьявольская гордость. "Вы знаете, Лермонтов, что я очень часто терпел ваши шутки, но не люблю, чтобы их повторяли при дамах". Мало утешения в безупречности французского и показной сдержанности, когда оскорбленная гордость требует немедленной мести; его еще меньше, когда в ответ встречаешь холодно-пренебрежительный взгляд. "А если не любите, то потребуйте у меня удовлетворения".
      Что ж, ты сам этого хотел, высокомерный подонок! Пусть слишком поздно, но больше тебе не придется смеяться. Никогда. Человеческое тело - слабая защита для твоей язвительной души. Свинец сильнее. Ты убедишься в этом.
      Палец лежит на курке, рука тверда, сознание молчит. Есть только четкая последовательность действий: подойти, прицелиться, выстрелить. Он видит напротив своего врага, его мимолетную беспечную улыбку. В последний раз.
      Она догоняет Мартынова в нескольких шагах от барьера, ее рука легко ложится поверх его руки, и она читает все его мысли. Но что происходит? Он делает шаг вперед, и его рука проходит сквозь ее руку, словно та из воздуха. Не рассуждая, она бросается ему наперерез, но он ее не видит; доля секунды, и он минует ее, словно на пути его не человек, а слабое дуновение ветра.
      Растерянная, потрясенная, она холодеет от ужаса. Быть здесь, все видеть и - не иметь возможности помешать! " Неизвестно, что останется в тебе от экстрасенса, когда ты окажешься там, куда намерена отправиться". Неужели ничего не осталось? Неужели ничего?!
      Пять шагов до барьера. Четыре... Три... Остановить! Не его, так время! Время! Куда тебе спешить?
      Два шага... Один...
      Она снова рядом с ним, снова касается его руки, - очень вовремя; еще мгновение, и прогремел бы выстрел. Она перебирает его чувства, - о счастье, она видит их так четко, как никогда прежде, - быстро, почти наугад, выхватывает затаенный страх, сомнение, неуверенность; пытается усилить их и облегченно вздыхает, - это ей удается. Мартынов чуть заметно бледнеет, дуло пистолета слегка поднимается - на мгновение, на долю секунды. И она уже чувствует, как он овладевает собой, тверже сжимает рукоять , стискивает зубы. Но еще несколько коротких мгновений его колебания, и у нее есть шанс. Она выпускает его руку - и одним рывком перебрасывает себя вперед, туда, где стоит другой; тот, кого она должна спасти во что бы то ни стало, тот, жизнь которого сейчас зависит только от нее.
      Быстрым взглядом она разом охватывает все вокруг: застывшие в напряженном ожидании лица секундантов, тень надвигающейся тучи, травы, приникшие к земле. И Лермонтова перед ней. Она смотрит на него, а он - сквозь нее. И он, застывший в чеканном образе опытного дуэлиста, с поднятым вверх пистолетом, защищая грудь рукой и локтем, не чувствует нежности, с какой она обнимает его, не видит взволнованных глаз, не ощущает рядом натянутой, как струна, чужой души. А ей понятно все, что доступно ему, и по ее, и по его лицу одновременно пробегает горькая и презрительная улыбка; какие-то дерзкие и насмешливые слова готовы слететь с его губ, чтобы их повторили ее губы. Что это там Мартышка? Стрелять не умеет, а прицел, похоже, точен; вот чертов дурак! Не промахнется! А он должен будет погибнуть так рано и так глупо, не в бою с врагом, а от пули какого-то жалкого безумца! И конец всем планам, всем замыслам; всему конец! Он часто думал о смерти, он привык к мысли о ней, он ею бравировал; но почему именно тогда, когда она близко, трусливо прячется глубоко в черноте ствола направленного на него пистолета, так сильно, так безгранично желание жить, действовать!
      А впрочем - зачем? Чем так уж ему дорог этот мир, в котором всегда правы глупость и притворство, где народ мелок и подобострастен, а свет - бездумен и фальшив?.. Что такого в том, чтобы бросить ему в лицо свою ненужную жизнь, - пусть радуется, если может.
      Когда-то он мечтал о славе, об известности, - что же, это он получил! Он понял, чего стоит эта слава; она больше ему не нужна, - такая, какая есть, - скоротечная, обвешанная дешевой мишурой. Это наигранное восхищение не понимающих его страсти людей, не стоящих его... И не умеющих оценить!
      Она чувствовала ускоренное биение его сердца, порывистый ветер его мыслей, сдерживаемый хаос противоречивых чувств. Никогда не испытывала она такого полного ощущения единения с другим человеком, никогда не знала восхищения - сильнее, ненависти - яростней, презрения - убийственней. Это было больше, чем эгоистическая земная любовь, - словно две души, разделенные временем и пространством, внезапно столкнулись и против воли и ожидания совпали - линия в линию, изгиб в изгиб. Но он не видел ее! Не чувствовал рядом ее присутствия; не мог услышать ее голоса; не мог оценить ее жертвы, ощутить поддержку, твердость, уверенность! Как и прежде, здесь, сейчас, в ее объятиях, он был одинок и горд; как раньше, как всегда, черпая силы лишь в себе самом! И она никогда не сможет, даже если бы хотела, очень хотела, - в живом своем облике открыто предстать перед ним, сказать ему хотя бы одно:
      - Я - понимаю вас!..
      Но у нее мало времени, и она резко обуздывает свои чувства. Главное теперь - успеть отреагировать так, как следует, когда пуля Мартынова настигнет его. Он не умрет! Этому не бывать!
      Выстрел. Короткий и страшный. Пуля беспрепятственно проходит сквозь нее, не замечая призрачной преграды. Она видит, как Лермонтов, не вскрикнув, падает на траву, и ее бесплотным рукам не удержать его, как не остановить было смертоносный свинец. Но она готова. Его тело еще не успело коснуться земли, еще не разорваны все связи сознания; оно еще живет, еще ожидает боли. Пуля входит справа наискось, пробивает легкие и сердце, и оба чувствуют близость шока, в долю секунды блокирующего все нервные центры. Но как никогда она уверена, что сумеет отразить эту атаку. Она перехватывает сокрушительную волну на полпути и со всей силой заключенной в ней смерти, словно кинжал, направляет ее на себя, одновременно выбрасывая вперед сверкающий щит своего самоотречения, ненависти и решимости.
      Шок заставляет ее содрогнуться с головы до ног, разрывая мозг невыносимой болью; сознание пытается воспротивиться, категорически требует немедленно отступить, отказаться от сражения. Оно твердит ей, что Лермонтов мертв, что снятием шока не устранить смертельной раны, что все это бесполезно, все бессмысленно!..
      Кусая губы от боли, она продолжает удерживаться на скользкой грани, ни на секунду не теряя жесткого контроля над собой; боль пронзает виски сотнями раскаленных спиц, но она заставляет себя сконцентрироваться, найти цель; и снова наносит удар.
      Лишь какую-то долю секунды она наслаждается воцарившейся тишиной, отсутствием боли, одержанной победой. Но нельзя терять времени.
      Она опускается на колени рядом с Лермонтовым, склоняется над ним. Из его глаз ускользает последняя искра жизни, на примятой траве кровь. Уже близко испуганные возгласы, приближаются взволнованные, растерянные секунданты - молодой князь Васильчиков, Столыпин, Трубецкой, добродушный Глебов; ни один из них не ожидал такого финала, ни один не был готов к трагической развязке...
      Неожиданно ее охватывает слабость, дрожат руки, кружится голова, темнеет в глазах; она замирает от страха. Потерять сознание? Сейчас?! Когда осталось совсем немного?! Ни за что!
      Ногти вонзаются в ладони, - недостойный экстрасенса, но испытанный способ, - с иронией думает она. Окружающие предметы становятся четче. Она снова видит тучу, неумолимо приближающуюся к вершине Машука, - разросшуюся, упорно стремящуюся вперед, - различает вспыхивающие в ее недрах молнии. Надо успеть, во что бы то ни стало, надо успеть.
      Невидимая, неосязаемая, она едва касается губами его опущенных ресниц, пристально смотрит на бледное лицо в своих ладонях. Откуда, из каких обрывков сметенных жестоким поединком чувств возникает это сильное, чистое, как речной поток, непоколебимое убеждение, что она может заменить его жизнь своей?.. Что для нее тень смерти, разливающаяся по его чертам? Она прогоняет эту тень, как легкий дым, это так просто. И тогда возвращается боль.
      Это уже не тот сокрушительный натиск, не обвал, не лавина, но и оружия против него нет. Обломки былого щита не в состоянии воспрепятствовать и менее сильному удару.
      И она чувствует его боль, словно острый стилет, вонзенный глубоко в тело и застрявший там, обжигающий и неизбежный. Последние силы стремительно тают, и ей кажется, будто чьи-то безжалостные клыки неторопливо, словно продлевая какое-то извращенное удовольствие, вгрызаются в самые корни ее сердца, сверлят мозг, дробят кости. Но она рада этому, это придает ей решимости, - она запрокидывает голову, видит зависшую уже прямо над ними мрачную тучу, - первая капля, тяжелая, холодная, как металл, падает ей на лоб, - а она смеется, мысленно уже принимая на себя долгие часы хлещущего ливня - ночь - одиночество - отблески бьющих в землю молний.
      Лермонтов открывает глаза, пытается приподняться, но падает. Подбегают секунданты. Позади них маячит лицо Мартынова, - искаженное запоздалым ужасом, белое, как мел...
      Секундант Лермонтова, князь Васильчиков, быстро переговаривается с остальными, бежит к оставленной в стороне лошади, взлетает в седло. Ослепительное сверкание молнии, с грохотом раскалывающееся небо; на траву сплошной стеной льется вода, и шум ее заглушает дробный стук копыт. Столыпин, Глебов и Трубецкой остаются возле Лермонтова. Она мимолетно сочувствует им, улыбаясь с долей превосходства: все они хотят, но ничем не могут помочь; они даже не уверены, что Васильчикову удастся привезти на место дуэли врача или найти извозчика: гроза поистине страшна, а люди трусливы. Но Лермонтов будет жить, знанию не нужно доказательств. Пусть она не могла изменить траекторию пули - но след, оставленный подлым кусочком свинца, подчиняется ей. Боль усиливается, слабость нарастает, - но не обращая на это ни малейшего внимания, она ускоряет свое саморазрушение, переводя его в противоположность; ее непреклонная воля стремительно восстанавливает поврежденные ткани, сшивает сосуды и нервы, и каждая клетка, оживающая в нем, щедро и безоговорочно оплачена.
      Теперь она понимает, что такое смертельный удар. Боль не ослабевает; насильно заключенная в призрачную тюрьму ее невидимого тела, она с остервенением пытается вырваться наружу, лишить сознания. Сил больше нет, - противопоставить практически нечего... Но нельзя сдаваться! Пока еще рано!
      Идет время. Приподнявшись на локте, Лермонтов переговаривается о чем-то с секундантами. Она улавливает содержание беседы. Вроде бы Мартынов поскакал прямо к коменданту - сообщить о дуэли. Судя по всему , он думает, что убил, - и от сознания этого близок к нервному срыву, замечает Глебов. Если говорить о пресловутом "удовлетворении", - о, там и намека на него нет. Мартынов садился в седло с окаменевшим лицом, с погасшим взором, - словно пущенная им пуля прервала не жизнь его врага, а его собственную.
      Но неужели это скрип колес по мокрой дороге, лошадиное ржание?.. Она не может повернуть головы, но еще способна слышать. Князю повезло, - в Пятигорске он почти сразу сумел найти извозчика, который согласился пригнать экипаж, несмотря на погоду. Лермонтов будет жить, - и потомки его не узнают о тех долгих, долгих часах под проливным дождем, той трагической ночи, один рассказ о которой переворачивает всю душу - ночи бесконечной грозы, мрака, подлого торжества смерти, ликующей пляски ничтожеств... И у так называемого священника по фамилии Эрастов не будет повода лживо и цинично заявить: "Все радовались!.."
      Она в последний раз касается его руки, смотрит в черную бездну его сомнений, туда, где в неведомой глубине, скрытое от любых глаз, ждет своего часа роковое нежелание жить. И пока оно с готовностью перетекает в нее, наполняя мысли бунтующим презрением к смерти, она неотрывно смотрит на Лермонтова. Если бы умереть немедленно, пока перед глазами его образ, пока в душе не погас отсвет его мыслей, пока доверчиво распростерты широкие крылья неосуществимой мечты. Нет. Нет. Этого не будет тоже.
      Все закончилось, вдалеке затихает стук колес отъехавшего экипажа. Раненый в безопасности. Она одна, и слезы - горячие слезы, смешиваясь с дождем, текут у нее по щекам; в затуманенном невыносимой, непреходящей болью мозгу проносятся отрывочные мысли, случайные воспоминания... Не требуй награды! Легко сказать! Неужели нет права даже на благодарность! Даже на простое человеческое внимание! На хотя бы мимолетный интерес! Проклятая невидимость!
      Как это несправедливо. Несколько долгих секунд смотреть в душу другого человека, понимать его до мелочей, ощущать все его чувства, управлять ими, как своими собственными, и вдруг осознать, что они - не твои! Что этот человек, со всей его внутренней красотой, блеском ума, широтой познаний, гордый и прекрасный, как созданный им демон, - не твой! Быть может, потом она бы смирилась, если бы зная ее, он не сделал ни шагу к ней, - что ему было искать в ее душе? Там все просто и обыденно, - эта несчастная душа несколько бесконечных мгновений смотрела на него, - и у нее было выразительное тонкое лицо и большие глаза; но он их не знал и никогда не узнает. Никогда...
      Потоки воды стекали по ее волосам и серебристому платью. Мокрая трава льнула к щеке. Над головой расстелило свой плащ черное ночное небо. Тонкие стебли качались возле ее руки, обрызганные его кровью, и все вокруг постепенно одевалось белесоватым туманом.
      "Все-таки я сделала это! Жаль, что не успею узнать, что он написал за последующие годы. Хотя зачем это? Чтобы еще лучше понимать и любить еще сильнее?"
      Вдруг она вспомнила. "Если не хочешь уничтожить все то, что успела сделать до этого, ты должна вернуться". Она останется здесь, и значит, умрет Черканов, умрет и другой, кого она спасла; в будущем не будет ее. Она слабо улыбнулась, вспомнив людей своего времени, людей, приходивших к ней на прием. Они тоже останутся при своих относительно крупных и мелких огорчениях; кто-то из них, может быть, даже и умрет, а кто-то останется жить и пытаться разрешить неразрешимые проблемы. Нужно ли было помогать им? Да, наверно... Но и решиться перенестись сюда, на сто шестьдесят лет назад, спасти Лермонтова, - пусть даже ценой жизни, - это тоже стоило того!..
      Она закрыла глаза и мысленно представила себе свою квартиру, трюмо, разбитое зеркало, антикварные безделушки, глубокую ночь за окнами. Последним усилием приказала себе перенестись туда, но уже не ощутила щекой гладкого паркета вместо мокрой травы. Последнее усилие, с которым она бросила себя вперед, в свое время, исчерпало остатки ее дара и вобрало последние капли жизненной энергии. Полуторавековой временной скачок, принятая на себя смертельная рана, нервное напряжение, любовь и отравленное горечью торжество, - все вместе, все сразу оказалось непреодолимым даже для нее. Она не победила этой боли. И на паркетный пол роскошно обставленной квартиры конца двадцатого века упала уже не она, - а только хрупкое женское тело, бесчувственное, остывшее, бездыханное.


***

      "Неожиданная смерть известного экстрасенса!" - гласил заголовок небольшой статьи одной из петербургских газет. "Вчера в своей квартире скоропостижно скончалась знаменитая целительница. Смерть наступила от обширного кровоизлияния в мозг, - как видите, даже прославленные экстрасенсы, к сожалению, порой оказываются не в состоянии победить некоторые опасные болезни".